дипломатов; отправят какой-нибудь армейский корпус на маневры; на другие маневры пошлют морской флот. Этим предлогом воспользуются, чтобы вотировать дополнительные кредиты. В парламентах произнесут великолепные речи, которые опрокинут министерства. На улицах будут устраивать сборища. В газетах напечатают громовые статьи и воззвания к народу. Испробуют мирные манифестации, которые дадут возможность сторонникам порядка расстрелять и сослать своих врагов. Потом министры объявят, что русский император представил чистосердечные и удовлетворительные объяснения; что он не намерен расширять свои владения; что война с Турцией направлена только против пагубных и разрушительных учений; что вопрос идет лишь о нанесении удара социализму в Константинополе, – и воцарится тишина. Помешала ли Европа России поглотить Польшу, опустошить Венгрию и покровительствовать Молдавии и Валахии?
И кто мог бы произнести это вето?
Франция, быть может? Франция, как леди Макбет, не так-то скоро смоет кровавые пятна со своих братоубийственных рук. Франция слишком виновна, чтоб осмелиться поднять голос против чужого беззакония.
Англия, быть может? Она сильна, но с ней договорятся. Ей отдадут Египет. Ей можно было бы отдать Петербург, не потерпев убытка на этой сделке! Между тем, она сожжет корабли, принадлежащие каким-нибудь русским купцам, заключит с огромными выгодами торговый договор и займет на время несколько островов, которые позабудет возвратить.
Австрия? Но разве существует Австрия? Это историческая реминисценция, географическое понятие, труп, который еще не успели похоронить.
Не сделает ли это случайно русский паша в Берлине? Но может ли это правительство быть чем-нибудь иным, как не русским?
И тем не менее я не советовал бы императору Николаю ехать греться на солнышке, сияющем над берегами Босфора. В Петербурге холодней, но там безопаснее. В случае завоевания Константинополя железный скипетр Петра I переломится при попытке растянуться до Дарданелл; в случае завоевания Константинополя династия Романовых становится невозможной, бесполезной и теряет всякое значение.
Династия Романовых начинает клониться к гибели со времени пробуждения русской народности в 1812 году, со времени проклятого Священного союза, со времени подъема политического сознания в 1825 году. Императорская власть больше ничего не создает, она потеряла всякую инициативу и силится лишь удержаться, подавляя всякое движение, противодействуя всякому прогрессу; ее дело имеет чисто отрицательный характер.
Россия, полная жизни и сил, отступает или стоит неподвижно. Абсолютизм, желая все поглотить и всего боясь, стесняет движение России. Это тяжелый, прикрепленный к колесам повозки тормоз, давление которого увеличивается с каждым шагом и который в конце концов остановит машину, разобьет ее вдребезги или разобьется сам.
Посмотрите на поведение петербургского правительства после 24 февраля. Алчно помышляя об увеличении своей территории, оно не сводит глаз с Галиции, с великого герцогства Познанского и с дунайских княжеств. С беспокойной жадностью оно взвешивает шансы на овладение австрийскими славянами; но у него не хватает решимости! – так оно боится привить революцию России и увидеть, как рушится, при первом же движении, это тяжелое и бесформенное здание военного деспотизма и немецкой бюрократии. Петр I нашел хорошее средство покинуть колею старой России; но он не указал своим преемникам пути, по которому можно было бы покинуть сумрачный петербургский период.
Прошедшее связывает и стесняет русское правительство. Оно, прошедшее, всегда с ним, живя в его крови и мозгу. Прошедшее вселяет в сердце беспокойство и ужас и омрачает мысль; оно существует как воспоминание и как угрызения совести, а угрызения совести на троне выражаются в двух формах: в страхе и в жестокости. Совершенные ошибки искупаются преступлениями и апофеозом преступления. Если гениальный человек, чтобы стать революционером, сделался деспотом, то его племянник пишет на своем знамени «Самодержец», как будто форма правления, особенно абсолютизм, может быть всем для народа.
Славянский мир ничего другого не желает, как объединения в свободную федерацию; Россия – это организованный славянский мир, это славянское государство. Именно ей должна принадлежать гегемония, но царь отталкивает ее. Вместо того чтобы призвать к себе народы, являющиеся братьями его народа, он предает их; вместо того чтобы стать во главе славянского движения, он предоставляет помощь и золото палачам славян. Он боится всякого движения, всякой жизни; он боится национального сознания, он боится пропаганды, он боится армии, которая не захочет возвратиться к своим очагам и взбунтуется… армии, которая отважна, но не преданна, которая не бежит от противника, но дезертирует в мирное время, которая устала от дурного обращения и невыносимых тягот и несет в себе отчаяние погубленного существования!
Русский солдат вынужден служить пятнадцать и даже семнадцать лет, и этим хотят добиться того, чтоб он перестал быть человеком, сделался орудием в руках правительства. Он начинает однако понимать эту чудовищную несправедливость; он ропщет, и правительство глядит с унылым беспокойством на мрачное и зловещее настроение своих полков, не зная, как поправить дело. Если оно уменьшит численность армии, оно не сможет более удержать страну; если оно сократит непомерный срок службы и будет отправлять ежегодно в деревню множество молодых людей, владеющих оружием, крестьяне подымутся сплошной массой; это будет сигналом к Жакерии.
А между тем, как вы знаете, русские крестьяне не имеют недостатка в земле и обладают общинной организацией, делающей невозможным существование пролетариата; почему же восстанут они сплошной массой? Потому что Романовы, вместо того чтобы быть реформаторами, цивилизаторами, вместо того чтоб отменить унизительное крепостное состояние крестьянства, расширили и освятили его; потому что они сами пользовались и пользуются еще варварским правом помещика над крестьянином; потому что они узаконили злоупотребления, распространили жестокие нравы, чтобы привлечь к себе дворян и приобрести хоть какую-либо опору в нации. Они создали дворянство, предназначая его для цивилизации и рабства, и, начав его подкупать, привели его к повиновению.
Несчастные русские крестьяне, что было сделано для вас с начала восемнадцатого века? Не друг ли Вольтера, Екатерина II, мать отечества, ввела в Малороссии крепостное право, обратив в рабов украинских казаков?
Казаки, несчастные солдаты-землепашцы, волей злого рока или невежественной прихоти, сделались пугалом для Европы, в то время как постоянные армии, которые должны были бы служить предметом ужаса, отнюдь не мнимого, оставались размещенными в Малороссии, чтоб обеспечить выполнение этого императорского безумства. Екатерина II ограбила монастыри центральной России, чтобы раздать принадлежавшие им общины в награду своим друидам; и среди столь благородных забот она находила в себе достаточно игривости, чтобы в своих письмах в Ферней вышучивать казака-варвара Пугачева. Ее сын, коронованный маньяк, накануне XIX века, награждал раболепие своих придворных, даря их тысячами крепостных, и покупал таким образом возможность продлить еще на несколько дней свое существование.
Когда правительство заметило всю несправедливость или, вернее, все безумие этой грабительской политики в пользу одной касты, – было уже слишком поздно. Дворянство не захотело отказаться от своей добычи, не завоевав по крайней мере политических прав. Оторванное от народа и действиями правительства поставленное в оппозицию к нему, вовлекаемое на путь официальной цивилизации, дворянство сделалось самой прочной опорой трона и императорской фамилии; и все же оно первое оторвалось от правительства; и если между ними еще сохраняется связующая нить, то это власть, осуществляемая ими, с обоюдной выгодой, над крестьянами. Чудовищное сообщничество! Правительство заметило это и вознегодовало на неблагодарность дворянства; оно полагало, что сможет играть с цивилизацией, но забыло, что последнее слово цивилизации называется революцией!
Тогда правительство повело глухую войну против законов о дворянстве; оно подрывает их, делая вид, будто укрепляет; оно намерено раскрепостить общины помещичьих крестьян и не смеет приняться за это дело, и оно карает всякое народное освободительное движение с жестокостью, почти равной той, которую проявили недавно в Кефалонии англичане. Правительство колеблется между страхом перед Жакерией и опасностью революции; оно рекомендует дворянам освобождение крестьян (манифест от 12 апреля 1842 года) и предписывает крестьянам немое и пассивное послушание; оно желает освобождения общин помещичьих крестьян и обращает освобожденные общины в рабов ведомства государственных имуществ.
Смятение и хаос! Русское правительство, недоверчивое и нерешительное, более грубое, чем твердое, окруженное продажной и вероломной бюрократией, обманутое обеими своими полициями, проданное друзьями, находится в безвыходном положении. Представляя собой деспотизм, ограниченный лихоимством, оно иногда желает облегчить тягости народные, но это ему не удается; оно иногда хотело бы приостановить организованный грабеж, но грабеж сильнее, чем правительство. Унылое, желчное, ожесточенное, оно имеет прочную и незыблемую поддержку лишь в армии. А что, если вдруг и армия окажется не столь непоколебима, как оно это себе представляет? Физиология истории, естественная органическая телеология учит нас, что самое ненавистное правительство может существовать, пока ему есть еще что делать, но всякому правительству приходит конец, когда оно уже не в состоянии ничего делать или делает одно лишь зло, когда все, что является прогрессом, превращается для него в опасность, когда оно боится всякого движения. Движение – это жизнь; бояться его значит находиться в агонии. Подобное правительство нелепо; оно должно погибнуть.
Когда императорский орел возвратится на свою древнюю родину, он уже более не появится в России. Взятие Константинополя явилось бы началом новой России, началом славянской федерации, демократической и социальной.
Лондон, 20 ноября 1849 г.
Il n’appartient vraiment qu’aux races dégradées
D’avoir lâchement peur des faits et des idées.
Ponsard. Prologue de Charlotte Cerday
THÉÂTRE DE LA RÉPUBLIQUE: Première représentation de Charlotte Corday, drame en vers, en cinq actes et en huit tableaux; par M. Ponsard. – Coup d’oeil général.
C’est une pensée bien sombre qui a dicté ces vers au poète!Comment! S’excuser, devant un public parisien, d’avoir eu assez d’audace pour ressusciter un épisode de cette épopée immense qui s’appelle la Révolution française… universelle, voulais-je dire… Oui! C’est de l’audace, mais dans un sens tout à fait opposé à celui où l’entend le prologue.
La Révolution française! Mais savez-vous bien que l’humanité se repose des siècles, après avoir enfanté une pareille époque? Les faits et les hommes de ces journées solennelles de l’histoire restent comme des phares destinés à éclairer la route de l’humanité; ils accompagnent l’homme de génération en génération, lui servant de guide, d’exemple, de conseil, de consolation, le soutenant dans l’adversité, et plus encore dans le bonheur.
H n’y a que les héros homériques, les grands hommes de l’antiquité et les individualités pures et sublimes des premiers siècles de la chrétienté qui puissent partager un tel droit avec les héros de la Révolution.
Nous avons presque oublié les événements du dernier demisiècle; mais les souvenirs de la Révolution sont vivants dans notre mémoire. Nous lisons, nous relisons les annales de ces temps, et l’intérêt pour nous s’accroît à chaque lecture. Tel est le magnétisme de la force, qu’elle l’exerce du fond d’un tombeau, en passant par les générations débiles, qui disparaissent, dit Dante, «comme la fumée, sans aucune trace».
La lutte de ces Titans