которая точно так же развилась и сложилась более, нежели исторически, но сознательно, или факт современного мира, отвергающий мысль и представляющий, как она, необходимый результат прошедшего?
– Оба совершенно правы. Вся эта запутанность выходит из того, что жизнь имеет свою диалектику, не совпадающую с диалектикой «Чистого разума» – если хотите. Возьмите древний мир – вместо того чтоб осуществлять республику Платона и политику Аристотеля – он осуществляет Римскую республику и политику их завоевателей; вместо утопий Цицерона и Сенеки – лангобардские графства и германское право.
– Вы, кажется, пророчите нашей цивилизации такую же гибель, как римской? – смелая мысль и прекрасная перспектива.
– Не прекрасная да и не дурная. Римская цивилизация не погибла; разве она не жива для нас, несмотря на то, что точно так, как наша, она вытянулась далеко за пределы окружавшей жизни; может быть, от этого она и расцвела так пышно, так великолепно. Она принесла свое миру современному, но фактическое будущее прозябало инде, на более скромных пажитях – в катакомбах, где прятались гонимые христиане, в лесах, где кочевали дикие германы.
– Как же это в природе всё так целеобразно, а цивилизация, высшее усилие, венец эпохи, выходит из нее, выпадает из действительности, увядает наконец; человечество отступает назад, бросается в сторону и начинает сызнова тянуться, чтоб окончить таким же махровым цветом – пышным, но лишенным семян? В этой философии истории есть что-то возмущающее душу. Для чего эти усилия? Жизнь народов становится праздной игрой: лепят, лепят по песчинке, по камушку, – а тут вдруг опять все рухнет наземь, и люди снова начинают расчищать место да строить из развалин хижины, и долгими трудами достигают мало-помалу падения. Недаром Шекспир сказал, что история – скучная сказка, рассказываемая дураком.
– Чувствительные моралисты давно не могут вспомнить без слез, что люди родятся для того, чтоб умереть. Смотреть на конец, а не на самое дело – величайшая ошибка. На что растенью этот яркий, пышный венчик, на что этот упоительный запах – совсем не нужно; но природа на каждой точке достигает всего, чего может достигнуть донельзя: до того, что все очень развитое нежно, близко к смерти. Но кто же станет негодовать на природу за то, что цветы утром распускаются, а вечером вянут, что она розе и лилее не умеет придавать прочности камня? Какой это бедный, прозаический взгляд, – а мы хотим перенести его в исторический мир. Кто ограничил цивилизацию одним прилагаемым, где у ней забор? – она бесконечна, как мысль, как искусство; она чертит идеалы жизни, апотеозу своего собственного быта, но на жизни не лежит обязанность исполнять ее яркие фантазии, тем более, что это было бы только улучшенное издание того же, а жизнь любит новое. Цивилизация Рима была гораздо выше и гуманнее, нежели варварский порядок, водворенный лангобардами, но в его нестройности были зародыши развития тех сторон, которых вовсе не было в римской цивилизации, – и новый порядок восторжествовал, несмотря ни на Corpus juris civilis, ни на мудрый, человеческий взгляд на жизнь римской философии Лукреция и Сенеки. Природа просто любит начинать вновь и вновь: она рада достигнутому и домогается высшего; она не хочет обижать существующее – пусть живет, пока есть сила, – а новое подрастает, окрепает, пока прежнее доживает. Оттого-то и трудно вытянуть произведения природы в прямую линию; природа ненавидит фрунт, она бросается во все стороны и никогда нейдет правильным маршем вперед: развитое животное низших классов вдесятеро совершеннее неразвитого животного высшего порядка. Дикие германы были в своей непосредственности выше образованных римлян.
– Я начинаю подозревать, что вы ждете варварских нашествий, переселения народов.
– Я гадать не мастер; будущего нет: его образуют совокупности тысячи условий, необходимых и случайных, да воля человеческая, придающая нежданные драматические столкновения и развязки. Впрочем, природа не любит повторяться: она импровизирует, пользуется всякой нечаянностью, стучится разом в тысячи ворот – кто знает, которые отопрутся?
– И вот мы, долго мудрствуя, пришли опять к беличьему колесу, опять к старым corsi и ricorsi Вико. История опять возвратилась к греческому мифу: к Рее, беспрестанно, в страшных муках разрожающейся детьми, возле Сатурна, пожирающего их. Она только стала подобросовестнее и не подменивает уже новорожденных каменьями. Какая цель всего этого? Стоит же детям родиться для того, чтоб отец съел их, да и вообще – стоит ли игра свеч?
– Как не стоит? Вас смущает, что все игры доигрываются, – но без этого они были бы нестерпимо скучны. Давным-давно Гёте толковал, что красота проходит потому, что только проходящее и может быть красиво, – это ужасно обижает людей. У человека есть инстинктивная любовь к сохранению всего, что ему нравится: родился – так хочет жить во всю вечность; влюбился – так хочет любить и быть любимым, как в минуту первого признанья. Он сердится на жизнь, видя, что в сорок лет нет той свежести чувств, той звонкости их, как в двадцать. Но такая неподвижная стоячесть противна духу жизни, природы; она ничего личного, индивидуального не готовит впрок: она всякий раз вся изливается в настоящую минуту и, щедро наделяя людей блаженством и наслаждением, не страхует ни того, ни другого, не отвечает за их продолжение. В этом беспрерывном движении всего живого, в этих повсюдных переменах – природа обновляется, живет, ими она вечно молода. Каждый исторический миг прекрасен, как всякий год с осенью и летом, с бурями и хорошей погодой. Он сам в себе носит свое благо, но будущее не его. Вам это досадно?
– Да, досадно. Человек ищет с тоскливым беспокойством цели всех этих начинаний, усилий…
– Цели? Какая цель песни, которую поет певица? – Звуки, звуки, вырывающиеся из ее груди, звуки, умирающие в ту минуту, как раздались. Если вы, кроме наслаждения ими, будете искать что-нибудь, выжидать иной цели, – вы дождетесь, когда перестанут петь, и у вас останется воспоминание и раскаяние, что вместо того чтоб слушать, вы ждали чего-то. Нас сбивают категории, которые дурно уловляют жизнь. Вы подумайте хорошенько: что же эта цель – программа, что ли, или приказ; кто его составлял, кому прочтен, обязателен он или нет? Если да, то что мы – куклы или люди, в самом деле; нравственно свободные существа или колеса в машине? Жизнь и историю для меня легче считать за достигнутую цель, нежели за средство достижения.
– То есть: просто-напросто цель природы и истории – мы с вами, не правда ли?
– Отчасти, то есть: плюс настоящее всей вселенной! Тут все входит: и наследие всех прошлых усилий, и вдохновенный труд артиста, и энергия гражданских подвигов, и упоение искусством, и наслаждение юноши, который в эту самую минуту пробирается к заветной беседке, где его ждет подруга, робкая и трепещущая при каждом шорохе, – и удовольствие рыбы, которая плещется на месячном свете, и гармония всей солнечной системы, всей вселенной – словом, я, как после феодальных титулов, смело могу поставить три etc, etc, etc.
– Относительно природы вы правы, относительно истории вы забыли одно, что через все ее пульсации прошла красная нитка, которая связует ее в одно целое, и эта нитка – прогресс. Или, может быть, вы не принимаете и прогресса?
– Прогресс – неотъемлемое свойство сознательного развития. Это деятельная память и физиологическое усовершение людей, образованной общественности. Конечно, не весь человеческий род участвует в нем, но вообще выход из патриархального семейного быта обусловливает совершенствование; оно нейдет так сухо, прямолинейно, так жалко правильно, как думают; но отрицать его невозможно; это премия тем, которые после нас являются.
– Неужели же вы и тут не видите цели?
– Последствие, а не цель. Если прогресс – цель, то для кого мы работаем, кто этот Молох, который, по мере приближения к нему тружеников, – вместо награды – пятится; а в утешение изнуренным и обреченным на гибель толпам, которые кричат ему: «Morituri te salutant!», только и умеет ответить: «После вашей смерти будет прекрасно на земле»? Неужели и вы обрекаете людей на жалкую участь кариатид, поддерживающих террасу, на которой когда-то другие будут танцевать; на то, чтоб быть несчастными работниками, которые, по колено в грязи, тащат барку с таинственным рулем и с смиренной надписью «Прогресс в будущем» на флаге? Утомленные падают на дороге, другие, со свежими силами, принимаются за веревки, а дороги остается столько же, как и при начале. Прогресс бесконечен; уже и это одно должно было насторожить людей: цель, бесконечно далекая, – не цель, а если хотите – гениальная уловка; цель должна быть ближе, по крайней мере заработная плата или наслаждение в работе. Каждая эпоха, каждое поколение, каждая жизнь имели, имеют свою полноту; по дороге развиваются новые требования, новые средства – отношение остается почти то же; по дороге усовершается мозг, – что вы улыбаетесь? – да, да, усовершается мозг… Как все естественное становится ребром, удивляет: точно как некогда рыцари удивлялись, что и вилланы хотят человеческих прав. Гёте, когда был в Италии, сравнивая выкопанный череп древнего быка с нашим, нашел, что у нашего кость тоньше, а вместилище для больших полушарий мозга – больше, так что тот был очевидно сильнее, а наш развился в своем подчинении человеку. За что же вы лишите людей этого развития организма? Это, так сказать, родовой рост; конечно, это не цель, если вы хотите, чтоб я непременно употребил эту категорию; цель одна – поставить человека на ноги, ввести его во владение своей средой, привить ему ее развитие, поставить его à même[122 — в возможность (франц.). – Ред.] понимать, чувствовать, действовать и наслаждаться. Природа не только не делает поколений для достижения будущего, но она вовсе о нем и не заботится; она готова, как Клеопатра, распустить в вине лучшую жемчужину – лишь бы потешиться в настоящем: у нее натура вакханки и баядеры.
– И, бедная, не может осуществить своего призвания. Вакханка на диете и баядера в трауре! По крайней мере в наше время она скорее похожа на кающуюся Магдалину. Или, может быть, мозг выделался как-нибудь в сторону.
– Вы вместо насмешки сказали вещь, которая, в сущности, вовсе не смешна. Одностороннее развитие всегда влечет за собой avortement других забытых, изъятых сторон. Дети, слишком развитые в психическом отношении, дурно растут, слабы. Мы веками неестественной жизни, устремленной в одну сторону, воспитали себя в искусственную сферу, в идеализм – и разрушили равновесие. Мы были велики и сильны, даже счастливы в своей отчужденности, в своем теоретическом блаженстве, а теперь перешли эту степень, и теперь она для нас невыносима. Между тем разрыв с практическими сферами сделался страшный. На кого пенять: и тут нет виноватых, кроме природы, – но и та права. Природа натянула все мышцы, чтоб перешагнуть в человеке