православные, вам перед соседями совестно так мало платить!
– Они легко могут платить еще по десяти рублей с тягла, – заметил моряк.
– Еще бы! Подмосковные мужики! – Слышите, что ли?
– Как вашей милости взгодно будет, мы ваши, как изволите, батюшко, установить, наше крестьянское дело – исполнять, – отвечал староста, и с этим словом он поклонился в землю, и мужички опять повалились в ноги, благодаря, вероятно, за доброе намерение лишить их стыда так мало платить.
– Об этом я поговорю завтра, собери утром на барский двор стариков!
– Эки рожи какие, – продолжал Михайло Степанович, обращая приветствие к дворовым, – откуда это покойник набрал их, один Тит на человека похож. Это кто, вон в засаленном нанковом сюртуке, направо?
– Земский Василий Никитин, – отвечал староста, – т. е. он, батюшко, по ревизии записан Львом, да покойный дядюшка, взямши во двор, изволили Васильем назвать.
– Сюда вином от него пахнет, отек весь – я пьяниц не люблю, у меня вы забудете дорогу к кабаку.
После этой речи он быстрыми шагами пошел по дороге с моряком, который шел возле без фуражки; староста и Тит шли несколько отступя, а за ними дворовые и крестьяне; дормез и телега ехали шагом; – никто почти ничего не говорил, на сердце у всех было тяжело, неловко. Когда они шли по селу, старики дряхлые, старухи выходили из изб и земно кланялись, дети с криком и плачем прятались за ворота, молодые бабы с ужасом выглядывали в окна… одна собака, смелая и даже рассерженная процессией, выбежала с лаем на дорогу, но Тит и староста бросились на нее с таким остервенением, что она, поджавши хвост, пустилась во весь опор и успокоилась, только забившись под крышу последнего овина. – Так достигли господского дома. Тут дожидались священник с женою и с сотами (от пчелок своих), принесенными на поклон, причетники, слепой майор и молдаванка. Михайло Степанович учтиво обошелся с ними со всеми, спросил майора о здоровье, спросил священника, всякий ли год крестьяне говеют, и, наконец, попросивши его отслужить молебен с водосвященьем, отправился в запечатанный кабинет и там, запершись на ключ, осмотрел с моряком все бумаги, нашел и ломбардные билеты и деньги в целости; говорят, что он нашел еще записку, в которой дядюшка изъявлял желание отпустить на волю дворовых, но он справедливо заметил моряку, что, стало быть, дядя раздумал, если сам не написал или отпустил, и что, стало быть, отпустить их было бы противно желанию покойника, – сжег эту записку на свече.
На другой день Михайло Степанович возвестил майору и его супруге, что, свято исполняя волю покойной тетушки, поручившей ему не оставить их, он им жалует 2000 рублей. Причем и вручил им билет (единственный из всех, по которому проценты были взяты). С тем вместе объявил, что он сколько ни желал бы, но не может по разным соображениям оставить за ними комнаты, что он вообще советует им не оставаться в Липовке, а ехать в Москву.
– Кириллу Васильевичу часто может быть нужна медицинская помощь, ему непременно надобно жить в Москве. Я велю посылать вам какие случатся припасы и дрова.
Молдаванка хотела было попросить Михаила Степановича дозволить им остаться, хоть в людской избе, где была пустая каморка, но, встретив холодные глаза с рыжеватыми ресницами и улыбку Михаилы Степановича, она не смела вымолвить ни слова и стала укладываться. – Осмотрев прочие имения и повелев слушать беспрекословно моряка, он уехал в Петербург. Настали другие времена, военная служба стала труднее. – Это худо согласовалось с желаниями Михаилы Степановича, непривычного нести какую бы то ни было обязанность, – он вышел в отставку и опять уехал в чужие края. – Года через четыре он приехал в Москву. Моряк подал ему отчеты; другие проживаются в путешествии, Михайло Степанович нашел во всем приращение, и без того чтоб он трудился, напротив – в то время, как он наслаждался жизнию туриста, и без особых жертв, – он очень мало давал моряку. Даже теперь, возвратившись из путешествия, он отделался золотыми нортоновскими часами, которые купил по случаю и о которых рассказал моряку, чтоб поднять их цену, что они принадлежали адмиралу Эльфингстону. Михайло Степанович жил один-одинехонек в огромном и запустелом доме на Яузе. Что-то страшно угрюмое было в его существовании, он почти ни с кем не знался, редко выезжал, ничего не поправлял в доме, вылинялый штоф на стенах местами продрался, позолота давно почернела, старинная мебель – тяжелая и жесткая – стояла в какой-то неподвижности годы целые; печальные, дурно одетые слуги проходили на цыпочках обтирать ее; богатство его не только не сняло с него его заботливую боязнь о состоянии, но развило болезненную подозрительность и скряжничество. Каждую неделю приезжал из Липовки моряк, и Михайло Степанович иногда оставлял его дня на два под предлогом разных дел, а в сущности из потребности видеть живого человека; он целые вечера рассказывал ему о своих путешествиях, о своих встречах, жаловался на лишения, которым должен подвергаться в Москве, на глупость прислуги; моряк никогда не возражал, всему удивлялся, а всего более Михаилу Степановичу – такого-то собеседника и надобно было Столыгину. – Сначала ему пришла было мысль служить по дипломатической части – он чрезвычайно высоко ценил свои способности и хотел сразу запять какое-нибудь значительное место. Так как это было совершенно противно порядку нашей службы, основанной на летах и на чинах, вместо которых он предлагал таланты, то, само собою разумеется, ему не удалось. – Он съездил в Петербург и воротился в Москву, представляя себя жертвою страшных несправедливостей и интриг. – Что же он делал в Москве? – На это отвечать трудно. Любя стяжание, он тем не менее серьезно имением не занимался; иногда он врывался в управление моряка для того, чтоб показать свою власть или насладиться ею, распространял ужас и трепет, брил лбы, наказывал, брал во двор, придирался к мелочам, обременял совершенно ненужными работами, там дорогу велит проложить, тут сарай перенести с места на место… Но большей частью он предоставлял моряку управление крестьянами. Несравненно более занимался он устройством дома и дворней, у него все в воображении носился дом княгини, и он хотел достигнуть чего-то подобного не тратя денег. Задача была невозможная; на каждом шагу он видел, что ему не удается, бесился и вымещал это на несчастной дворне. Бедные слуги были совершенно потерянны, они не знали, как примениться к нраву барина; ни точность исполнения, ни величайшее раболепство, – которое он любил больше всего, – ни честность, ни трезвость не могли спасти от его гнева, который всегда сопровождался жестокими наказаниями. Его камердинер, молодой трезвый малый, – повесился, двое лакеев – бежали. Эти примеры не только не разбудили чего-либо вроде угрызения совести, но послужили поводом к новым преследованиям и гонениям. – Одно рассеяние вне дома у него и было: почти всякий день ездил он к менялам, променивал старые вещи дяди, делал опыты надуть купцов и всякий раз был надут ими. Несмотря на свою скупость, он часто покупал вещи совершенно ненужные, какую-нибудь вазу, которую некуда было поставить, какой-нибудь разрозненный канделябр. Через месяц ему надоедали они, он их опять променивал, брал китайские занавеси, персидское ружье; две комнаты были завалены этими случайными покупками. Через менял Михайло Степанович помещал свои деньги за большие проценты; самому ему не хотелось выступить ростовщиком; по большей части антики и стертые картины в почернелых рамах только прикрывают сделки несравненно выгоднейшие, нежели куртаж за безносого Адониса и за поддельные камеи Пиклера, которые лежат лет пять-шесть на одном и том же месте в лавке.
Так шла жизнь Михаила Степановича, и, вероятно, продлилась бы так лет сорок еще, если б он… что вы думаете? – «если б он – не женился. – В Москве все женятся; но, конечно, в Москве с знаменитого кутежа, по случаю которого в первый раз упоминается о ней в летописи, и до торжественного празднования его шестисотлетия никогда не было человека, менее способного к семейной жизни. Он сам это знал, всегда смеялся над брачными узами и, несмотря на это, – женился, – женился, как говорят в сказках, сколько волею, а вдвое того неволею. – У Столыгина завязался запутанный процесс с одним из кредиторов; он знал, что его дело не совсем чисто, а потому адресовался к известному тогда в Москве стряпчему, отставному статскому советнику Валерьяну Андреевичу. Надобно же было, как нарочно, этому старому юсу иметь прехорошенькую премолоденькую дочь. Михайло Степанович увидел ее и решился во что бы то ни стало добраться до нее. Он через Титову жену подкупил кухарку, начал дальние апроши[147 — подступы, от approches (франц.). – Ред.] по Вобановой системе – а от них перешел к ближним. Простая, бесхитростная девушка, воспитанная под суровым гнетом старика отца, отроду не видавшая порядочного человека, не нашла в себе сил Сарагоссы и сдавалась. Близость их шла далее и далее и зашла даже так далеко, что Михайло Степанович начал с особенным биением сердца поглядывать на жену хлебника-немца, жившего недалеко от него. Кухарка статского советника, помогавшая Михаилу Степановичу за беленькую бумажку и за золотые серьги, которые он обещал, долго не получая их, испугалась последствий, могущих быть из этой связи, и сделала донос отцу. Старик убедился разом в справедливости доноса и в том, что предупреждать поздно – но поправить самое время. Внутри он даже обрадовался неожиданному случаю, который уже разрастался в его голове целым процессом, выигрышем, – но он тщательно скрыл это и явился, как следует, раздраженным, карающим отцом. Сначала он разбранил бедную девушку, потом избил ее и оттаскал за косу, потом запер в темную комнату на мезонине; словом, сделал все, что требовала оскорбленная любовь родителя. Исполнив тяжелую обязанность, он снова сделался чем был – стряпчим, юристом – и принялся за повальный обыск в комнате дочери. Нетрудно было найти то, чего он искал, пук писем, перевязанных розовой ленточкой и хранившихся в красивом ларчике. Старик надел очки и внимательно прочитал все письма от доски до доски; казалось, что общий вывод из прочтенного доставил ему удовольствие. Он взял письма к себе и сел за стол сам писать, писал долго, перемарывал, дополнял, сокращал, наконец, был доволен редакцией, – переписал сам набело и, взяв свечу, отправился к дочери. Бедная девушка, оскорбленная, испуганная, стыдящаяся, с опухшими глазами и с синими пятнами на лице, задрожала всем телом, когда услышала шаги отца, и прижалась в угол, сама не зная зачем. Старик поставил свечу и грубым, жестким голосом сказал дочери:
– Что забилась туда? Скромница какая! – Небось, умела на свиданья бегать – страху не было – а от отца прячешься, – поди