. . . . . . . . . . . . .
И на обломках самовластия
Напишут наши имена.
Террор после 14-го декабря не мог разом пришибить все эти молодые силы, все эти свежие ростки. Надобно было воспитать поколение шпионов и наушников, развратить до корня чиновничество и прочно устроить корпус жандармов, чтоб достигнуть до той степени совершенства и виртуозности, до которой дошло русское правительство теперь.
Да, износил, истер, передушил всех этих людей, хранивших веру в близкую будущность Руси, жернов николаевской мельницы, – целую Польшу смолол, – а сам все еще мелет.
Анатоль, вышедши из университета, свято хранил «вольнолюбивые мечты» и, как все мы, по несчастию, удовлетворялся собственным одобрением за биение своего сердца при каждом злодейском поступке правительства – и грустным молчанием. Мы обыкновенно, не изменяя нашим убеждениям, сводим их на христианские молитвы и упования, – которые горячо и добросовестно повторяются без всякого серьезного влияния на жизнь и без того, чтоб ожидали их исполнения.
Война с Польшей разбудила его. – Нужно ли говорить, с какой стороны были все его симпатии? Но выбора не было. Как идти в отставку в военное время! – И несчастный Анатоль, увлекаемый своим злобным гением, отправился бить поляков. Долг военного не мог поколебать в нем человеческое сердце. И он с первого сражения совался в огонь, думая, что рана или смерть спасет его от участия в этой каиновской войне. – Но пули обходили его с той иронией, которая составляет один из основных тонов всемирной гармонии; а храбрость его была замечена, и князь привязал уже ему георгиевский крест в петлицу. Товарищи завидовали. Наконец одно событие положило предел его военной службе.
На приступе Варшавы, когда был взят первый бастион, граф Толь, страшный и кровавый вождь в роде Тилли, подъехал с князем к бастиону. Он поцеловал майора, начальствовавшего отрядом, поздравил его с чином и крестом и потом спросил его, указывая на толпу пленных:
– Кто же у вас их беречь будет?
Майор, державший платок на ране, молчал и смотрел с испугом в глаза генерала.
– На приступе каждый человек нужен. Если все офицеры будут брать столько пленных, нам с ними некуда деваться…
Понимаете?
Майор понимал, но не говорил ни слова. – Толь обернулся к Анатолю, подозвал его и сказал ему вполголоса:
– Г. адъютант, майор, кажется, ослаб от раны – скажите старшему капитану – il laut en finir avec les prisonniers.
Анатоль стоял как вкопанный, рука его приросла к шляпе.
– Что же вы? Какой вы неповоротливый! – заметил Толь и с досадой поехал шагом прочь, указывая князю трубкою какие-то осадные работы.
– Ради стараться, – отвечал старший капитан с малороссийским выговором, когда ему Анатоль пробормотал мертвым голосом приказ Толя. – А впрочем, охотнее полез бы еще раз на бастион, нежели бить, как баранов, безоружных людей… все-таки образ и подобие божие.
Раненый майор, стоявший все это время в каком-то оцепенении, сказал капитану, выжимая свою кровь из платка:
– Жаль, что проклятый поляк слабо владел штыком – ну да ведь не мы отвечаем.
– Того служба требует, – заметил, качая головой, капитан и закричал: – Хведосеев!
– Здесь, ваше высокоблагородие, – отвечал густым голосом старый унтер-офицер, с щетиною под носом.
– Выведи к стене пленных!
Анатоль повернул лошадь и хотел поскакать. Но отряд охотников шел с криком и песнями на приступ. Ему нельзя было двинуться. Гром пушек, дым, барабан и крик этих несчастных храбрецов, шедших на смерть, не зная за что, все это казалось Анатолю каким-то окончанием мира, хаосом, разнузданным безумием. Вдруг, середь общего гама и шума, он услышал за собой резкое «Шай-пли», и ружейный залп грянул почти в то же время. – Анатоль обернулся. – Человек двадцать пленных лежали в крови, одни мертвые, другие в судо рогах. Столько же живых стояло у стены. Одни, обезумевшие от страха, кричали, хохотали судорожно и плакали; два-три человека громко читали по-латыни молитву; третьи, бледные, стиснув зубы, с гордостью смотрели на палачей. У солдат дрожали руки, они отворачивались; сам унтер-офицер Федосеев, хотя он для поддержания чести и говорил: «Эк живучи эти поляки!», утирал толстым рукавом шинели нос, чтоб не показать, что утирает глаза.
– Вторая шеренга вперед, шай-клац! – командовал капитан. Ружья склонились и брякнули.
У Анатоля потемнело в глазах, он покачнулся и дал шпоры лошади. На дороге осколок русской бомбы раздробил ему правое плечо. Он упал замертво.
Недель через шесть Анатоль выздоравливал в лазарете от раны, но история с пленными не проходила так скоро. Она решительно расстроила его ум. Все время своей болезни он бредил о каких-то двух голубых глазах, которые на пего смотрели в то время, как капитан командовал: «Вторая шеренга вперед». Больной спрашивал, где этот человек, белокурый, молодой, и за что он на него посмотрел с таким презрением, с таким укором… И потом опять начинал бредить, звал Хведосеева и повторял его слова: «Как поляки живучи».
Князь, жалевший очень своего адъютанта, выхлопотал ему за отличие при взятии Варшавы чин ротмистра.
Анатоль подал в отставку. – В Москву он не поехал, а остался в Варшаве дожидаться жены, чтоб ехать за границу. Он рвался теперь в чужие края, он не мог без ужаса подумать о возвращении в Москву, он ненавидел Россию. – Ничто в мире не могло больше развить эту ненависть и оправдать, как то, что делалось в Варшаве.
Жена его нашла в нем совсем другого человека. Вопрос о любви и семейной гармонии не так мучительно занимал его, он возмужал, стал серьезнее, какая-то скрытая злоба пережигала его, и в душе его кипели новые страсти.
На предпоследней русской станции Столыгину пришлось ждать лошадей. Он отправился побродить по бедной жидовской деревне, нечистой до отвратительной степени. Обор ванные мальчишки облепили его, крикливо прося подаяния; слепой жид играл на гуслях; женщины с нечесаными волосами ругались около шинка. – Столыгину так противна показалась эта последняя русско-жидовская картина, что он своротил в переулок и пошел за домами проселочной дорогой.
Дорога была пуста; один только человек тихо переступал с ноги на ногу. Путник этот, завернутый в изодранную шинель и с нахлобученной фуражкой на голове, сел на бревно, как человек выбившийся из сил, и опустил голову на руки. Проходя мимо, Анатоль взглянул на него и ужаснулся – это был облик смерти, щеки его ввалились, нос выдался, около глаз, лихорадочно блиставших, лоснился синий круг, губы были бледные, и – что всего ужаснее – видно было, что этот человек едва вышел из первой юности.
– Вы больны! – сказал ему по-польски Анатоль.
Молодой человек поднял голову и, как бы пораженный видом хищного зверя, отпрянул назад; но тотчас же собравшись, он осмотрелся кругом и, видя, что никого нет, сжал рукою в кармане пистолет, потом, уставив пытливый взгляд на Анатоля, отвечал:
– Болен.
– Не могу ли я вам быть чем-нибудь полезен? – спросил Анатоль.
– Вы русский офицер? – заметил поляк, и голубые глаза его напомнили Анатолю те два страшные глаза, которые перед смертью бросили на него презрительный взгляд, полный укора.
– Я в отставке, – торопился Анатоль отвечать покрасневши. – Это у меня старая шинель.
Поляк улыбнулся, опустил пистолет и сказал:
– Вы можете меня очень обязать, давши мне рублей десять денег.
Анатоль подал ему золотой. Поляк грустно посмотрел на деньги; его худая, но красивая рука, кажется, больше привыкла бросать золото, нежели брать подаяние.
– Дай бог, – сказал он, – чтоб вы никогда не испытывали той благодарности, с которою я беру ваши деньги… Сделайте одолжение, – прибавил он, – разменяйте мне золотой, мне это очень трудно сделать.
Анатоль разменял деньги и, пожав руку незнакомцу, сказал ему:
– Счастливый путь.
– Да будет воля его, – пробормотал поляк.
На следующий день они встретились по ту сторону границы. – При въезде в какую-то деревеньку, под водоемом, в нише стояла дурно высеченная из камня статуэтка богородицы в раззолоченной короне с Христом на руках. Перед этим изображением горячо молился человек. Столыгин узнал его и бросился к нему, как к старому другу.
Русский, переезжая границу, делается другим человеком; десять лет с костей долой, он юнеет, становится добрее, храбрее, – невозможно описать то радостное чувство, с которым мы покидаем отечество – благодаря немецким Романовым. Мы вознаграждаем себя за дрожь, осторожность и притворство целой жизни, мы делаемся болтливы и опрометчивы; нам кажется, что, оставив за собой последний зеленый мундир и последнего казака у шлагбаума, мы делаемся вольны, как птицы небесные. Поляк только за несколько часов перешел границу. Он был сильно взволнован и одушевлен.
– Без ваших денег, – сказал он, – я или сидел бы в брест-литовском остроге или должен бы был убить казацкого урядника – он предпочел очень умно три рубля серебром одной свинцовой пуле.
– Куда вы теперь? – спросил Анатоль.
– Буду пробираться в Берлин, там у меня много знакомых, но пока отдохну где-нибудь. Наконец, у меня нет ни сил, ни средств, я ранен в грудь и очень изнурился, скрываясь по лесам. Я пробуду где-нибудь в Познани, пока получу ответ.
– Послушайте, – перебил Анатоль, – у нас есть место, и мы едем прямо в Берлин – я буду очень рад, и вы доедете покойно.
– Что вы это? – заметил поляк. – Помилуйте, да если узнают.
– Кто узнает?
– Как кто! Мало у вашего царя шпионов! Когда вы возвратитесь…
– Я никогда не возвращусь, – быстро ответил Анатоль, и сам удивился. Он ни разу еще не думал об этом, но сказавши, ему казалось так просто и ясно, что он не возвратится, что он еще раз повторил: – Никогда.
Поляк посмотрел на него с удивлением.
– Или, – прибавил Анатоль шутя, – с вами вместе, а это, кажется, будет не так-то скоро.
– Да, – сказал поляк, грустно качая головой, – долго не увижу я леса моей Литвы…
Столыгину не было жаль ни лесов, ни полей своего Звенигородского уезда; ему стало даже совестно.
– В таком случае я принимаю ваше предложение. Однако вы должны знать, кого вы так много одолжаете. Мое имя – граф Ксаверий X.
– Не в вашем ли именье стояли мы с армией до взятия Варшавы? Большое село.
– Это наше родовое имение, им владел мой старший брат после того, как наш отец был сослан в каторжную работу в начале царствования Николая. Брат мой убит под Остроленкой, я эмигрировал. Теперь это имение ничье. Николай подарит его своим холопам, может быть своей жене, как Софьёвку.
…Анатоль с каким-то благочестием слушал мартиролог графа Ксаверия. Тот, догадываясь, что происходило в душе его, прибавил:
– Польша – мученица, распинаемая за свои прежние грехи и за ваши, Авель между народами. Тяжела доля для ее детей… Отец в рудниках, сын нищий на чужбине, и между ними – едва остывшее тело убитого русскою пулей. Но – поверьте, – воскресение Польши ближе, нежели кажется.
«Удивительные люди, удивительная страна! – думал Столыгин, – да, jeszcze Polska nie zginęla!»[156 — еще Польша не погибла! (польск.). – Ред.]
В графе Ксаверии хотелось мне представить один из самых доэтических типов современной жизни