Скачать:TXTPDF
Двенадцать стульев

король дипсодов?[224] Силач Фосс?[225] Легендарный солдат Яшка-Красная Рубашка?[226] Лукулл?..[227]

Это не Лукулл. Это — Иван Иванович Сидоров, или Сидор Сидорович Иванов, — средний гражданин, съедающий в среднем за свою жизнь всю изображенную на таблице снедь. Это — нормальный потребитель калорий и витаминов — тихий сорокалетний холостяк, служащий в госмагазине галантереи и трикотажа.

От статистики не скроешься никуда. Она имеет точные сведения не только о количестве зубных врачей, колбасных шприцев, дворников, кинорежиссеров, проституток, соломенных крыш, вдов, извозчиков и колоколов, — но знает даже, сколько в стране статистиков.

И одного она не знает. Не знает и не может узнать. Она не знает, сколько в СССР стульев.

Стульев очень много. Последняя статистическая перепись определила численность населения союзных республик в 143 миллиона человек. Если отбросить 90 миллионов крестьян, предпочитающих стульям лавки, полати, завалинки, а на востоке — истертые ковры и паласы, — то все же останется 53 миллиона человек, в домашнем обиходе которых стулья являются предметами первой необходимости. Если же принять во внимание возможные просчеты в исчислениях и привычку некоторых граждан Союза сидеть между двух стульев, то, сократив на всякий случай общее число вдвое, найдем, что стульев в стране должно быть не менее 26 1/2 миллионов. Для верности откажемся еще от 6 1/2 миллионов. Оставшиеся двадцать миллионов будут числом минимальным.

Среди этого океана стульев, сделанных из ореха, дуба, ясеня, палисандра, красного дерева и карельской березы, среди стульев еловых и сосновых — герои романа должны найти ореховый гамбсовский стул с гнутыми ножками, таящий в своем, обитом английским ситцем, брюхе сокровища мадам Петуховой.

Герои романа в одних носках лежали на верхних полках и еще спали, когда поезд осторожно перешел Оку и, усилив ход, стал приближаться к Москве.

Неяркое московское небо было обложено по краям лепными облаками.

Трамваи визжали на поворотах так естественно, что, казалось, будто визжит не вагон, а сам кондуктор, приплюснутый совработниками к табличке «Курить и плевать воспрещается». Курить и плевать воспрещалось, но толкать кондуктора в живот, дышать ему в ухо и придираться к нему без всякого повода, очевидно, не воспрещалось. И этим спешили воспользоваться все. Был критический час. Земные и неземные создания спешили на службу.

Мелкая птичья шушера, покрытая первой майской пылью, буянила на деревьях.

У Дома Народов трамваи высаживали граждан и облегченно уносились дальше.

С трех сторон к Дому Народов подходили служащие и исчезали в трех подъездах. Дом стоял большим белым пятиэтажным квадратом, прорезанным тысячью окон. По этажам и коридорам топали ноги секретарей, машинисток, управделов, экспедиторов с нагрузкой, репортеров, курьерш и поэтов. Весь служебный люд неторопливо принимался вершить обычные и нужные дела, за исключением поэтов, которые разносили стихи по редакциям ведомственных журналов.

Дом Народов был богат учреждениями и служащими. Учреждений было больше, чем в уездном городе домов. На втором этаже версту коридора занимала редакция и контора большой ежедневной газеты «Станок»[228].

Окна редакции выходили на внутренний двор, где по кругу спортивной площадки носился стриженый физкультурник в голубых трусиках и мягких туфлях, тренируясь в беге. Еще не загоревшие белые ноги его мелькали между деревьями.

В редакционных комнатах происходили короткие стычки между сотрудниками. Выясняли очередность ухода в отпуск. С криками: «Бархатный сезон» — все поголовно сотрудники выражали желание взять отпуск исключительно в августе.

Когда председатель месткома был доведен претензиями до изнурения, репортер Персицкий с сожалением оторвался от телефона, по которому узнавал о достижениях акционерного общества «Меринос»[229], и заявил:

— А я не поеду в августе. Запишите меня на июнь. В августе малярия.

— Ну вот и хорошо, — сказал председатель.

Но тут все сотрудники тоже перенесли свои симпатии на июнь.

Председатель в раздражении бросил список и ушел.

К Дому Народов подъехал на извозчике модный писатель Агафон Шахов[230]. Стенной спиртовой термометр показывал 18 градусов тепла, на Шахове было мохнатое демисезонное пальто, белое кашне, каракулевая шапка с проседью и большие полуглубокие калоши — Агафон Шахов заботливо оберегал свое здоровье.

Лучшим украшением лица Агафона Шахова была котлетообразная бородка. Полные щеки цвета лососиного мяса были прекрасны. Глаза смотрели почти мудро. Писателю было под сорок.

Писать и печататься он начал с 15 лет, но только в позапрошлом году к нему пришла большая слава. Это началось тогда, когда Агафон Шахов стал писать романы с психологией и выносить на суд читателя разнообразные проблемы. Перед читателями, а главным образом, читательницами замелькали проблемы в красивых переплетах, с посвящениями на особой странице: «Советской молодежи», «Вузовцам московским посвящаю», «Молодым девушкам».

Проблемы были такие: пол и брак, брак и любовь, любовь и пол, пол и ревность, ревность и любовь, брак и ревность. Спрыснутые небольшой дозой советской идеологии, романы получили обширный сбыт. С тех пор Шахов стал часто говорить, что его любят студенты. Однако вечно питаться браком и ревностью оказалось затруднительным. Критика зашипела и стала обращать внимание писателя на узость его тем. Шахов испугался. И погрузился в газеты. В страхе он сел было за роман, трактующий о снижении накладных расходов, и даже написал восемьдесят страниц в три дня. Но в развернувшуюся любовную передрягу ответственного работника с тремя дамочками не смог вставить ни одного слова о снижении накладных расходов. Пришлось бросить. Однако восьмидесяти страниц было жалко, и Шахов быстро перешел на проблему растрат. Ответственный работник был обращен в кассира, а дамочки оставлены. Над характером кассира Шахов потрудился и наградил его страстями римского императора Нерона.

Роман был написан в две недели и через полтора месяца увидел свет.

Слезши с извозчика у Дома Народов, Шахов любовно ощупал в кармане новенькую книжку и пошел в подъезд. По дороге писатель все время посматривал на задники своих калош — не стерлись ли. Он подошел к клетке лифта и стал ждать. Подняться ему нужно было только на второй этаж, но он берег здоровье, да и лифт в Доме Народов полагался бесплатно.

Шахов вошел в отдел быта редакции «Станка», в котором часто печатался, и, ни с кем не поздоровавшись, спросил:

— Платят у вас сегодня? Ну и хорошо. А что, «милостивый государь» еще не растратился?

«Милостивым государем» в редакции и конторе звали кассира Асокина. С него Шахов писал своего героя, и вся редакция, включая самого кассира, знала это.

Сотрудники отрицательно замотали головами. Шахов пошел в кассу получать деньги за рассказ.

Здравствуй, «милостивый государь», — сказал писатель, — ты, я слышал, деньги даешь сегодня.

— Даю, Агафон Васильевич.

Кассир просунул в окошечко ведомость и химический карандаш.

— Вы, я слышал, произведение новое написали? Ребята рассказывали.

— Написал.

— Меня, говорят, описали?

— Ты там самый главный.

Кассир обрадовался.

— Так вы хоть дайте почитать, раз все равно описали.

Шахов достал свежую книжку и тем же карандашом, которым он расписывался в ведомости, надписал на титульном листе: «Тов. Асокину, дружески. Агафон Шахов».

— На, читай. Тираж десять тысяч. Вся Россия тебя знать будет.

Кассир благоговейно принял книгу и положил ее в несгораемый шкаф на пачки червонцев.

Глава XVIII

Общежитие имени монаха Бертольда Шварца

Ипполит Матвеевич и Остап, напирая друг на друга, стояли у открытого окна жесткого вагона и внимательно смотрели на коров, медленно сходивших с насыпи, на хвою, на дощатые дачные платформы.

Все дорожные анекдоты были уже рассказаны. «Старгородская правда» от вторника прочитана до объявлений и покрыта масляными пятнами. Все цыплята, яйца и маслины были съедены.

Оставался самый томительный участок пути — последний час перед Москвой.

— Быково! — сказал Остап, оглянувшись на рванувшуюся назад станцию. — Сейчас пойдут дачи.

Из реденьких лесочков и рощ подскакивали к насыпи веселенькие дачки. Были среди них целые деревянные дворцы, блещущие стеклом своих веранд и свежевыкрашенными железными крышами. Были и простые деревянные срубы с крохотными квадратными оконцами — настоящие капканы для дачников.

Налетела Удельная, потом Малаховка, сгинуло куда-то Красково.

— Смотрите, Воробьянинов! — закричал Остап. — Видите — двухэтажная дача. Это дача Медикосантруда[231].

— Вижу. Хорошая дача.

— Я жил в ней прошлый сезон[232].

— Вы разве медик? — рассеянно спросил Воробьянинов.

— Я буду медиком.[233]

Ипполит Матвеевич удовлетворился этим странным объяснением. Он волновался. В то время как пассажиры с видом знатоков рассматривали горизонт и, перебирая сохранившиеся в памяти воспоминания о битве при Калке, рассказывали друг другу прошлое и настоящее Москвы,[234] Ипполит Матвеевич упорно старался представить себе Государственный музей мебели. Музей представлялся ему в виде многоверстного коридора, по стенам которого шпалерами стояли стулья. Воробьянинов видел себя быстро идущим между стульями.

— Как еще будет с музеем мебели, неизвестно. Обойдется?

— Вам, предводитель, пора уже лечиться электричеством. Не устраивайте преждевременной истерики. Если вы уже не можете не переживать, то переживайте молча.

Не найдя поддержки, Ипполит Матвеевич принялся переживать молча.

Поезд прыгал на стрелках. Глядя на поезд, семафоры разевали рты. Пути учащались. Чувствовалось приближение огромного железнодорожного узла. Трава исчезла — ее заменил шлак. Свистали маневровые паровозы. Стрелочники трубили в рога. Внезапно грохот усилился. Поезд вкатился в коридор между порожними составами и, щелкая, как турникет, стал пересчитывать вагоны:

Белый изотермический, Ташкентская, срочный возврат, годен для рыбы и мяса, оборудован крючьями.

— Темный дуб, палубная обшивка, мягкие рессоры, спальный вагон прямого сообщения.

Дюжина товарных Рязано-Уральской дороги. Измараны меловыми знаками.

Срочный возврат в Баку, нефтяные цистерны.

— Пролетарии всех стран, соединяйтесь. Вагон-клуб Дорпрофсожа[235] М-Казанской дороги.

— Раз, два, три… ВосемьДесять… Платформы, груженные лесом.

И вдруг, в стороне, забытый ветеран — обтрепанный вагон-микст[236] с надписью: «Деникинский фронт».

Пути вздваивались.

Поезд выскочил из коридора. Ударило солнце. Низко, по самой земле, разбегались стрелочные фонари, похожие на топорики. Валил дым. Паровоз, отдуваясь, выпустил белоснежные бакенбарды. На поворотном кругу стоял крик. Деповцы загоняли паровоз в стойло.

От резкого торможения хрустнули поездные суставы. Все завизжало, и Ипполиту Матвеевичу показалось, что он попал в царство зубной боли. Поезд причалил к асфальтовому перрону.

Это была Москва. Это был Рязанский вокзалсамый свежий и новый из всех московских вокзалов.[237]

Ни на одном из восьми остальных московских вокзалов нет таких обширных и высоких зал, как на Рязанском. Весь Ярославский вокзал, с его псевдорусскими гребешками[238] и геральдическими курочками, легко может поместиться в его большом зале для ожидания.

Московские вокзалы — ворота города. Ежедневно эти ворота впускают и выпускают тридцать тысяч пассажиров. Через Александровский вокзал входит в Москву иностранец на каучуковых подошвах, в костюме для гольфа — шаровары и толстые шерстяные чулки наружу. С Курского попадает в Москву кавказец в коричневой бараньей шапке с вентиляционными дырочками и рослый волгарь в пеньковой бороде. С Октябрьского[239] выскакивает полуответственный работник с портфелем из дивной свиной кожи. Он приехал из Ленинграда по делам увязки, согласования и конкретного охвата. Представители Киева и Одессы проникают в столицу через Брянский вокзал. Уже на станции Тихонова Пустынь киевляне начинают презрительно улыбаться. Им великолепно известно, что

Скачать:TXTPDF

король дипсодов?[224] Силач Фосс?[225] Легендарный солдат Яшка-Красная Рубашка?[226] Лукулл?..[227] Это не Лукулл. Это — Иван Иванович Сидоров, или Сидор Сидорович Иванов, — средний гражданин, съедающий в среднем за свою жизнь