подробностями. Семга, например, сравнивалась с лоном молодой девушки, родом с Киоса. Зернистая икорка, эта очаровательная спутница французских бульварных и русских полусерьезных романов, не была забыта. Ее было описано по меньшей мере полпуда. Ее ели все главные и второстепенные персонажи романа. Асокину стало больно. Он никому не дал бы икры — сам бы съел. Шампанские бутылки, мартеллевский коньяк (лучшие фирмы автору романа не были известны), фрукты, «шелковая выпуклость дамских ножек», метрдотели, крахмальные скатерти, автомобили и сигары — все это смешалось в роскошную груду, из-под которой растратчик выполз лишь в последней главе с тем, чтобы тотчас отправиться в уголовный розыск с повинной.
Дочитав роман, называвшийся «Бег волны», Асокин поежился от вечернего холодка и пошел домой спать.
Заснуть он не смог. Двойник давил на его воображение. На другой день, уходя из конторы, «милостивый государь» унес с собой пять тысяч рублей — ровно столько, сколько растратил его преступный двойник. «Милостивый государь» решил использовать деньги рационально: заимствовать все достижения Ажогина и, учтя его ошибки, избежать недочетов.
Вечером Асокин учитывал достижения и избегал недочетов в компании девиц с Петровских линий. Обмен опытом обошелся в сто рублей. На рассвете отрезвевший «милостивый государь» вышел на Тверской бульвар и побрел от памятника Пушкина к памятнику Тимирязева.[316]
В редакцию в этот день он не пришел. У кассы образовалась очередь. Репортер Персицкий, выпросивший небольшой аванс и ждавший открытия кассовых операций уже полчаса, поднял страшный шум. Тогда за Асокиным послали курьера. Кассира не было и дома. Все остальное произошло очень быстро: распечатали и проверили кассу. Затем представитель администрации конторы поехал в МУУР[317], чтобы заявить о пропаже кассира и денег. К своему крайнему удивлению, он встретился там с Асокиным, который уже сидел за барьерчиком в комендатуре и неумело, по-взрослому, плакал. Растрата ста рублей так его испугала, что он сейчас же побежал каяться. 4900 рублей были возвращены конторе в тот же день, репортер Персицкий получил следуемое, а Асокина, ввиду незначительности растраты, выпустили, сняв с него допрос и обязав подпиской о невыезде. Асокин пришел в редакцию и, уже не смея ни с кем говорить, мыкался по длиннейшему коридору Дома Народов. Мимо проштрафившегося кассира прошел завхоз, таща с собой купленный на аукционе для редактора мягкий стул. Мимо него бегали сотрудники с пачками заметок. Кто-то искал секцию конфетчиков и, видно, долго искал, потому что спрашивал о ней совсем уже слабым голосом. У Асокина узнавали, как ближе пройти к выходу и куда можно сдать публикацию об утере документов. Молодой человек с громоздким портфелем несколько раз выпытывал, не имеет ли «милостивый государь» желания подписаться на Большую Советскую энциклопедию в дерматиновых переплетах. Словом, ему задавали все те вопросы, которые задают граждане, бегущие но коридором советского учреждения, встречному и поперечному.
Асокин не отвечал. Сотрудники почуяли недоброе. По отделам пошли толки, нашедшие вскоре подтверждение. Асокин был отстранен от должности за непорядки в кассе. Позвонили Шахову. Шахов обрадовался.
— А?! — кричал он в телефон. — Не в бровь, а в глаз! Ну, кланяйтесь «милостивому государю»!.. Что? Незначительная сумма? Это неважно. Важен принцип!
Но приехать лично на место происшествия Шахов не смог. Под его пером трепетала очередная проблема — проблема самоубийства.
Между тем редакция спешно пекла материал к сдаче в набор.
Выбирались из загона (материал набранный, но не вошедший в прошлый номер) заметки и статьи, подсчитывалось число занимаемых ими строк, и начиналась ежедневная торговля из-за места.
Всего газета на своих четырех страницах (полосах) могла вместить 4400 строк. Сюда должно было войти все: телеграммы, статьи, хроника, письма рабкоров, объявления, один стихотворный фельетон и два в прозе, карикатуры, фотографии, специальные отделы: театр, спорт, шахматы, передовая и подпередовая, извещения советских, партийных и профессиональных организаций, печатающийся с продолжением роман, художественные оценки столичной жизни, мелочи под названием «крупинки», научно-популярные статьи, радио и различный случайный материал. Всего по отделам набиралось материалу тысяч на десять строк. Поэтому распределение места на полосах обычно сопровождалось драматическими сценами.
Первым к секретарю редакции прибежал заведующий шахматным отделом маэстро Судейкин.[318] Он задал вежливый, но полный горечи вопрос:
— Как? Сегодня не будет шахмат?
— Не вмещаются, — ответил секретарь, — подвал большой. Триста строк.
— Но ведь сегодня же суббота. Читатель ждет воскресного отдела. У меня ответы на задачи, у меня прелестный этюд Неунывако, у меня, наконец…
— Хорошо. Сколько вы хотите?
— Не меньше ста пятидесяти.
— Хорошо. Раз есть ответы на задачи, дадим шестьдесят строк.
Маэстро пытался было вымолить еще строк тридцать хотя бы на этюд Неунывако (замечательная индийская партия Тартаковер-Боголюбов[319] лежала у него уже больше месяца), но его оттеснили.
Вошел Персицкий.
— Нужно давать впечатления с пленума?[320] — спросил он очень тихо.
— Конечно! — закричал секретарь. — Ведь позавчера говорили.
— Пленум есть, — сказал Персицкий еще тише, — и две зарисовки, но они не дают мне места.
— Как не дают? С кем вы говорили? Что они, посходили с ума?!
Секретарь побежал ругаться. За ним, интригуя на ходу, следовал Персицкий, а еще позади бежали аяксы из отдела объявлений.
— У нас секаровская жидкость![321] — кричали они грустными голосами.
— Жидкость завтра. Сегодня публикуем наши приложения!
— Много вы будете иметь с ваших бесплатных объявлений, а за жидкость уже получены деньги.
— Хорошо, в ночной выясним. Сдайте объявление Паше. Она сейчас как раз едет в ночную.
Секретарь сел читать передовую. Его сейчас же оторвали от этого увлекательного занятия. Пришел художник.
— Ага, — сказал секретарь, — очень хорошо. Есть тема для карикатуры, в связи с последними телеграммами из Германии.
— Я думаю так, — проговорил художник, — «Стальной шлем»[322] и общее положение Германии…
— Хорошо. Так вы как-нибудь скомбинируйте, а потом мне покажите.
Художник пошел комбинировать в свой отдел. Он взял квадратик ватманской бумаги и набросал карандашом худого пса. На псиную голову он надел германскую каску с пикой. А затем взялся делать надписи. На туловище животного он написал печатными буквами слово «Германия», на витом хвосте — «Данцигский коридор»,[323] на челюсти — «Мечты о реванше», на ошейнике — «План Дауэса»[324] и на высунутом языке — «Штреземан».[325] Перед собакой художник поставил Пуанкаре,[326] державшего в руке кусок мяса. На мясе художник замыслил тоже сделать надпись, но кусок был мал и надпись на нем не помещалась. Человек, менее сообразительный, чем газетный карикатурист, растерялся бы, но художник, не задумываясь, пририсовал к мясу подобие привязанного к шейке бутылки рецепта и уже на нем написал крохотными буковками: «Французские предложения о гарантиях безопасности».[327] Чтобы Пуанкаре не смешали с каким-либо другим государственным деятелем, художник на животе премьера написал — «Пуанкаре». Набросок был готов.
На столах художественного отдела лежали иностранные журналы, большие ножницы, баночки с тушью и белилами. На полу валялись обрезки фотографий — чье-то плечо, чьи-то ноги и кусочки пейзажа. Человек пять художников скребли фотографии бритвенными ножичками «жиллет», подсветляя их, придавали снимкам резкость, подкрашивая их тушью и белилами, и ставили на обороте подпись и размер — 3 3/4 квадрата, 2 колонки, указания, потребные для цинкографии.
В комнате редактора сидела иностранная делегация. Редакционный переводчик смотрел в лицо говорящего иностранца и, обращаясь к редактору, говорил:
Шел разговор о структуре советской газеты. Пока переводчик объяснял редактору, что желал бы узнать товарищ Арно, сам товарищ Арно, в бархатных велосипедных брюках,[328] и все остальные иностранцы с любопытством смотрели на красную ручку с пером № 86,[329] которая была прислонена к углу комнаты. Перо почти касалось потолка, а ручка в своей широкой части была толщиною в туловище среднего человека. Этой ручкой можно было бы писать — перо было самое настоящее, хотя превосходило по величине большую щуку.
— Ого-го! — смеялись иностранцы. — Колоссалль!
Это перо было поднесено редакции съездом рабкоров.
Редактор, сидя на воробьяниновском стуле, улыбался и, быстро кивая головой то на ручку, то на гостей, весело объяснял.
Крик в секретариате продолжался. Проворный Персицкий принес статью Семашко, и секретарь срочно вычеркивал из макета третьей полосы шахматный отдел. Маэстро Судейкин уже не боролся за прелестный этюд Неунывако. Он тщился сохранить хотя бы решения задач. После борьбы, более напряженной, чем борьба его с Капабланкой на Сан-Себастианском турнире,[330] маэстро отвоевал себе местечко за счет «Суда и быта».
Семашко послали в набор. Секретарь снова углубился в передовую. Прочесть ее секретарь решил во что бы то ни стало, из чисто спортивного интереса, — он не мог взяться за нее в течение двух часов.
Когда он дошел до места: «…Однако содержание последнего пакта таково, что если Лига Наций зарегистрирует его, то придется признать, что…», к нему подошел «Суд и быт», волосатый мужчина. Секретарь продолжал читать, нарочно не глядя в сторону «Суда и быта» и делая в передовой ненужные пометки. «Суд и быт» зашел с другой стороны стола и сказал обидчиво:
— Я не понимаю.
— Ну-ну, — пробормотал секретарь, стараясь оттянуть время, — в чем дело?
— Дело в том, что в среду «Суда и быта» не было, в пятницу «Суда и быта» не было, в четверг поместили из загона только алиментное дело, а в субботу снимают процесс, о котором давно пишут во всех газетах, и только мы…
— Где пишут? — закричал секретарь. — Я не читал.
— Завтра всюду появится, а мы опять опоздаем.
— А когда вам поручили чубаровское дело,[331] вы что писали? Строки от вас нельзя было получить. Я знаю. Вы писали о чубаровцах в вечерку.
— Откуда это вы знаете?
— Знаю. Говорили.
— В таком случае я знаю, кто вам говорил. Вам говорил Персицкий, тот Персицкий, который на глазах у всей Москвы пользуется аппаратом редакции, чтобы давать материал в Ленинград.
— Паша! — сказал секретарь тихо. — Позовите Персицкого.
«Суд и быт» индифферентно сидел на подоконнике. Позади него виднелся сад, в котором возились птицы и городошники.
Тяжбу «Суда и быта» с Персицким, Персицкого с редакцией и редакции с «Судом и бытом» разбирали долго. Пришли сотрудники из разных отделов и образовали кружок. Теперь велась дуэль непосредственно между «Судом и бытом» и Персицким. Когда конфликт стал чрезмерно острым, секретарь прекратил его ловким приемом: выкинул шахматы и вместо них поставил реабилитировавшийся «Суд и быт». Персицкому было сделано предупреждение.
Наступило самое горячее редакционное время — пять часов. Над разогревшимися пишущими машинками курился дымок. Сотрудники диктовали противными от спешки голосами. Старшая машинистка кричала на негодяев, незаметно подкидывавших свои материалы вне очереди. По коридору ходил редакционный поэт в стиле:
Слушай, земля,
Просыпаются реки,
Из шахт,
От пашен,
Станков,
От каждой
Маленькой
Библиотеки
Стоустый слышится рев…
Он ухаживал за машинисткой, скромные бедра которой развязывали его поэтические чувства. Он уводил ее в конец коридора и у