Хунтов выбрал самый выгодный театр — Московский Художественный Академический. Качалов, думалось ему, Москвин, под руководством Станиславского сбор сделают. Хунтов подсчитал авторские проценты. По его расчетам, пьеса должна была пройти в сезоне не меньше ста раз. Шли же «Дни Турбиных»[382], думалось ему. Гонорару набегало много. Еще никогда судьба не сулила Хунтову таких барышей.
Оставалось написать пьесу. Но это беспокоило Хунтова меньше всего. Зритель дурак, думалось ему.
— Мировой сюжет! — возгласил Ляпис, подходя к человеку, непрерывно звучащему в унисон с эпохой.
Хунтову сюжет был нужен, и он живо спросил:
Эпохальный мужчина приготовился уже записать слова Ляписа, но подозрительный по природе своей автор многоликого Гаврилы замолчал.
— Ну! Говори же!
— Ты украдешь!
— Я у тебя часто крал сюжеты?
— А повесть о комсомольце, который выиграл сто тысяч рублей?[383]
— Да, но ее же не взяли.
— Что у тебя вообще брали! Я могу написать замечательную поэму.
— Ну, не валяй дурака! Расскажи!
— А ты не украдешь?
— Честное слово.
— Сюжет классный. Понимаешь, такая история. Советский изобретатель изобрел луч смерти и запрятал чертежи в стул. И умер. Жена ничего не знала и распродала стулья. А фашисты узнали и стали разыскивать стулья. А комсомолец узнал про стулья и началась борьба.[384] Тут можно такое накрутить…
Хунтов забегал по комнате, описывая дуги вокруг опустошенного воробьяниновского стула.
— Положим.
— Ляпис! Ты не чувствуешь сюжета! Это не сюжет для поэмы. Это сюжет для пьесы.
— Все равно. Это не твое дело. Сюжет мой.
— В таком случае я напишу пьесу раньше, чем ты успеешь написать заглавие своей поэмы.
Спор, разгоревшийся между молодыми людьми, был прерван приходом Ибрагима.
Это был человек легкий в обхождении, подвижный и веселый. Он был тучен. Воротнички душили его. На лице, шее и руках сверкали веснушки. Волосы были цвета сбитой яичницы. Изо рта шел густой дым. Ибрагим курил сигары «Фигаро»: 2 штуки — 25 копеек. На нем было парусиновое подобие визитки, из карманов которого высовывались нотные свертки. Матерчатая панама сидела на его темени корзиночкой. Ибрагим обливался грязным потом.
— Об чем спор? — спросил он пронзительным голосом.
Композитор Ибрагим существовал милостями своей сестры. Из Варшавы она присылала ему новые фокстроты. Ибрагим переписывал их на нотную бумагу, менял название[385] «Любовь в океане» на «Амброзию» или «Флирт в метро» на «Сингапурские ночи» и, снабдив ноты стихами Хунтова, сплавлял их в музыкальный сектор.
— Об чем спор? — повторил он.
Соперники воззвали к беспристрастию Ибрагима. История о фашистах была рассказана во второй раз.
— Поэму нужно писать, — твердил Ляпис-Трубецкой.
— Пьесу! — кричал Хунтов.
Но Ибрагим поступил, как библейский присяжный заседатель. Он мигом разрешил тяжбу.
— Опера, — сказал Ибрагим, отдуваясь. — Из этого выйдет настоящая опера с балетом, хорами и великолепными партиями.
Его поддержал Хунтов. Он сейчас же вспомнил величину сборов Большого театра. Упиравшегося Ляписа соблазнили рассказами о грядущих выгодах. Хунтов ударял ладонью по справочнику и выкрикивал цифры, сбивавшие все представления Ляписа о богатстве.
Началось распределение творческих обязанностей. Сценарий и прозаическую обработку взял на себя Хунтов. Стихи достались Ляпису. Музыку должен был написать Ибрагим. Писать решили здесь и сейчас же.
Хунтов сел на искалеченный стул и разборчиво написал сверху листа: «Акт первый».
— Вот что, други, — сказал Ибрагим, — вы пока там нацарапаете, опишите мне главных действующих лиц. Я подготовлю кой-какие лейтмотивы. Это совершенно необходимо.
Золотоискатели принялись вырабатывать характеры действующих лиц.[386] Наметились, приблизительно, такие лица:
Уголино — гроссмейстер ордена фашистов (бас).
Альфонсина — его дочь (колоратурное сопрано).
т. Митин — советский изобретатель (баритон).
Сфорца — фашистский принц[387] (тенор).
Гаврила — советский комсомолец (переодетое меццо-сопрано).
Нина — комсомолка, дочь попа (лирич. сопрано).
(Фашисты, самогонщики, капелланы, солдаты, мажордомы, техники, сицилийцы, лаборанты, тень Митина, пионеры и др.)
— Я, — сказал Ибрагим, которому открылись благодарные перспективы, — пока что напишу хор капелланов и сицилийские пляски. А вы пишите первый акт. Побольше арий и дуэтов.
— А как мы назовем оперу? — спросил Ляпис.
Но тут в передней послышались стук копыт о гнилой паркет, тихое ржание и квартирная перебранка. Дверь в комнату золотоискателей отворилась, и гражданин Шаринов, сосед, ввел в комнату худую, тощую лошадь с длинным хвостом и седеющей мордой.
— Гоу! — закричал Шаринов на лошадь. — Ну-о, штоб тебя…
Лошадь испугалась, повернулась и толкнула Ляписа крупом.
Золотоискатели были настолько поражены, что в страхе прижались к стене. Шаринов потянул лошадь в свою комнату, из которой повыскакивало множество зеленоватых татарчат. Лошадь заупрямилась и ударила копытом. Квадратик паркета выскочил из гнезда и, крутясь, полетел в раскрытое окно.
— Фатыма! — закричал Шаринов страшным голосом. — Толкай сзади!
Со всего дома в комнату золотоискателей мчались жильцы. Ляпис вопил не своим голосом. Ибрагим иронически насвистывал «Амброзию». Хунтов размахивал списком действующих лиц. Лошадь тревожно косила глазами и не шла.
— Гоу! — сказал Шаринов вяло. — О-о-о, ч-черт!..
Но тут золотоискатели опомнились и потребовали объяснений. Пришел управдом с дворником.
— Что вы делаете? — спросил управдом. — Где это видано? Как можно вводить лошадь в жилую квартиру?
Шаринов вдруг рассердился.
— Какое тебе дело? Купил лошадь. Где поставить? Во дворе украдут!
— Сейчас же уведите лошадь! — истерически кричал управдом. — Если вам нужна конина — покупайте в мусульманской мясной.
— В мясной дорого, — сказал Шаринов. — Гоу! Ты!.. Проклятая!.. Фатыма!..
Лошадь двинулась задом и согласилась наконец идти туда, куда ее вели.
— Я вам этого не разрешаю, — говорил управдом, — вы ответите по суду.
Тем не менее злополучный Шаринов увел лошадь в свою комнату и, непрерывно тпрукая, привязал животное к оконной ручке. Через минуту пробежала Фатыма с большой и легкой охапкой сена.
— Как же мы будем жить, когда рядом лошадь? Мы пишем оперу, нам это неудобно! — завопил Ляпис.
— Не беспокойтесь, — сказал управдом, уходя, — работайте.
Золотоискатели, прислушиваясь к стуку копыт, снова засели за работу.
— Так как же мы назовем оперу? — спросил Ляпис.
— Предлагаю назвать «Железная роза».
— А роза тут при чем?
— Тогда можно иначе. Например, «Меч Уголино».
— Тоже несовременно.
— Как же назвать?
И они остановились на отличном интригующем названии — «Лучи смерти». Под словами «акт первый» Хунтов недрогнувшей рукой написал: «Раннее утро. Сцена изображает московскую улицу, непрерывный поток автомобилей, автобусов и трамваев. На перекрестке — Уголино в поддевке. С ним — Сфорца…»
— Сфорца в пижаме, — вставил Ляпис.
— Не мешай, дурак! Пиши лучше стишки для ариозо Митина. На улице в пижаме не ходят!
И Хунтов продолжал писать: «С ним — Сфорца в костюме комсомольца…»
Дальше писать не удалось. Управдом с двумя милиционерами стали выводить лошадь из шариновской комнаты.
— Фатыма! — кричал Шаринов. — Держи, Фатыма!
Ляпис схватил со стола батон и трусливо шлепнул им по костлявому крупу лошади.
— Тащи! — вопил управдом.
Лошадь крестила хвостом направо и налево. Милиционеры пыхтели. Фатима с братьями-татарчатами обнимала худые колени лошади. Гражданин Шаринов безнадежно кричал: «Гоу!»
Золотоискатели пришли на помощь представителям закона, и живописная группа с шумом вывалилась в переднюю.
В опустевшей комнате пахло цирковой конюшней. Внезапный ветер сорвал со стола оперные листочки и вместе с соломой закружил по комнате. Ариозо товарища Митина взлетело под самый потолок. Хор капелланов и зачатки сицилийской пляски пританцовывали на подоконнике.
С лестницы доносились крик и брезгливое ржание. Золотоискатели, милиционеры и представители домовой администрации напрягали последние силы. Осилив упорное животное, соавторы собрали развеянные листочки и продолжали писать без помарок.
Глава XXXIII
В театре Колумба
Ипполит Матвеевич постепенно становился подхалимом. Когда он смотрел на Остапа, глаза его приобретали голубой жандармский оттенок.[388]
В комнате Иванопуло было так жарко, что высохшие воробьяниновские стулья потрескивали, как дрова в камине. Великий комбинатор отдыхал, подложив под голову голубой жилет.
Ипполит Матвеевич смотрел в окно. Там, за окном, по кривым переулкам, мимо крошечных московских садов, проносилась гербовая карета. В черном ее лаке попеременно отражались кланяющиеся прохожие, кавалергард с медной головой, городские дамы и пухлые белые облачка. Громя мостовую подковами, лошади пронесли карету мимо Ипполита Матвеевича. Он отвернулся с разочарованием.
Карета несла на себе герб МКХ, предназначалась для перевозки мусора, и ее дощатые стенки ничего не отражали. На козлах сидел бравый старик с пушистой седой бородой. Если бы Ипполит Матвеевич знал, что кучер не кто иной, как граф Алексей Буланов, знаменитый гусар-схимник, он, вероятно, окликнул бы старика, чтобы поговорить о прелестных прошедших временах. Но он не знал, кто проезжает перед ним в образе кучера, да и кучер вряд ли захотел бы говорить с ним о прелестных временах. Граф Алексей Буланов был сильно озабочен. Нахлестывая лошадей, он грустно размышлял о бюрократизме, разъедающем ассенизационный подотдел, из-за которого графу вот уже полгода как не выдавали положенный по гендоговору[389] спецфартук.
— Послушайте, — сказал вдруг великий комбинатор, — как вас звали в детстве?
— А зачем вам?
— Да так! Не знаю, как вас называть. Воробьяниновым звать вас надоело, а Ипполитом Матвеевичем слишком кисло. Как же вас звали? Ипа?
— Киса, — ответил Ипполит Матвеевич, усмехаясь.
— Конгениально! Так вот что, Киса, посмотрите, пожалуйста, что у меня на спине. Болит между лопатками.
Остап стянул через голову рубашку «ковбой». Перед Кисой Воробьяниновым открылась обширная спина захолустного Антиноя — спина очаровательной формы, но несколько грязноватая.
— Ого, — сказал Ипполит Матвеевич, — краснота какая-то.
Между лопатками великого комбинатора лиловели и переливались нефтяной радугой синяки странных очертаний.
— Честное слово, цифра восемь! — воскликнул Воробьянинов. — Первый раз вижу такой синяк.
— А другой цифры нет? — спокойно спросил Остап.
— Как будто бы буква Р.
— Вопросов больше не имею. Все понятно. Проклятая ручка! Видите, Киса, как я страдаю, каким опасностям я подвергаюсь из-за ваших стульев. Эти арифметические знаки нанесены мне большой самопадающей ручкой с пером № 86. Нужно вам заметить, что проклятая ручка упала на мою спину в ту самую минуту, когда я погрузил руки во внутренность редакторского стула.
— А я тоже… Я тоже пострадал! — поспешно вставил Киса.
— Это когда же? Когда вы кобелировали за чужой женой? Насколько мне помнится, этот запоздалый кобеляж закончился для вас не совсем удачно! Или, может быть, во время дуэли с оскорбленным Колей?
— Нет-с, простите, повреждения я получил на работе-с!
— Ах! Это когда мы по стратегическим соображениям отступали из театра Колумба?
— Да, да… Когда за нами гнался сторож…
— Значит, вы считаете героизмом свое падение с забора?
— Я ударился коленной чашечкой о мостовую.
— Не беспокойтесь! При теперешнем строительном размахе ее скоро отремонтируют.
Ипполит Матвеевич проворно завернул левую штанину и в недоумении остановился. На желтом колене не было никаких повреждений.
— Как нехорошо лгать в таком юном возрасте, — с грустью сказал Остап, — придется, Киса, поставить