Матвеевич сперва делал знаки молча, а потом даже осмелился попискивать. Но Бендер был глух. Повернувшись спиною к председателю концессии, он внимательно следил за процедурой опускания гидравлического пресса в трюм.
Делались последние приготовления к отвалу. Агафья Тихоновна, она же Мура, постукивая кегельными ножками, бегала из своей каюты на корму, смотрела в воду, громко делилась своими восторгами с виртуозом-балалаечником и всем этим вносила смущение в ряды почтенных деятелей тиражного предприятия.
Пароход дал второй гудок. От страшных звуков сдвинулись облака. Солнце побагровело и свалилось за горизонт. В верхнем городе зажглись лампы и фонари. С рынка в Почаевском овраге донеслись хрипы граммофонов, состязавшихся перед последними покупателями. Оглушенный и одинокий Ипполит Матвеевич что-то кричал, но его не было слышно. Лязг лебедки губил все остальные звуки.
Остап Бендер любил эффекты. Только перед третьим гудком, когда Ипполит Матвеевич уже не сомневался в том, что брошен на произвол судьбы, Остап заметил его.
— Что же вы стоите, как засватанный.[419] Я думал, что вы уже давно на пароходе! Сейчас сходни снимают! Бегите скорей! Пропустите этого гражданина! Вот пропуск!
Ипполит Матвеевич, почти плача, взбежал на пароход.
— Вот это ваш мальчик? — спросил завхоз подозрительно.
— Мальчик, — сказал Остап, — разве плох? Типичный мальчик. Кто скажет, что это девочка, пусть первый бросит в меня камень!
Толстяк угрюмо отошел.
— Ну, Киса, — заметил Остап, — придется с утра сесть за работу. Надеюсь, что вы сможете разводить краски. А потом вот что: я художник, окончил ВХУТЕМАС,[420] а вы мой помощник. Если вы думаете, что это не так, то скорее бегите назад, на берег.
Черно-зеленая пена вырвалась из-под кормы. Пароход дрогнул, всплеснули медные тарелки, флейты, корнеты, тромбоны и басы затрубили чудный марш, и город, поворачиваясь и балансируя, перекочевал на левый борт. Продолжая дрожать, пароход стал по течению и быстро побежал в темноту. Позади качались звезды, лампы и портовые разноцветные знаки. Через минуту пароход отошел настолько, что городские огни стали казаться застывшим на месте ракетным порошком.
Еще слышался ропот работающих «ундервудов», а природа и Волга брали свое. Нега охватила всех плавающих на пароходе «Скрябин». Члены тиражной комиссии томно прихлебывали чай. На первом заседании месткома, происходившем на носу, царила нежность. Так шумно дышал теплый ветер, так мягко полоскалась у бортов водичка, так быстро пролетали по бокам парохода черные очертания берегов, что председатель месткома, человек вполне положительный, открывший рот для произнесения речи об условиях труда в необычной обстановке, неожиданно для всех и для самого себя запел:
Пароход по Волге плавал,
А остальные суровые участники заседания пророкотали припев:
Сире-энь цвяте-от…[421]
Резолюция по докладу председателя месткома так и не была вынесена. Раздавались звуки пианино. Заведующий музыкальным сопровождением Х. Иванов, чувствуя нежность ко всем, извлекал из инструмента самые лирические ноты. Виртуоз плелся за Мурочкой и, не находя собственных слов для выражения любви, бормотал слова романса:
— Не уходи. Твои лобзанья жгучи, я лаской страстною еще не утомлен. В ущельях гор не просыпались тучи, звездой жемчужною не гаснул небосклон…[422]
Симбиевич-Синдиевич, уцепившись за поручни, созерцал небесную бездну. По сравнению с ней вещественное оформление «Женитьбы» казалось ему возмутительным свинством. Он с гадливостью посмотрел на свои руки, принимавшие ярое участие в вещественном оформлении классической комедии.
В момент наивысшего томления расположившиеся на корме Галкин, Палкин, Малкин, Чалкин и Залкинд ударили в свои аптекарские и пивные принадлежности. Они репетировали. Мираж рассеялся сразу. Агафья Тихоновна зевнула и, не обращая внимания на виртуоза-вздыхателя, пошла спать. В душах месткомовцев снова зазвучал гендоговор, и они взялись за резолюцию. Симбиевич-Синдиевич после зрелого размышления пришел к тому, что оформление «Женитьбы» не так уж плохо. Раздраженный голос из темноты звал Жоржетту Тираспольских на совещание к режиссеру. В деревнях лаяли собаки. Стало свежо.
В каюте первого класса Остап, лежа с башмаками на кожаном диване и задумчиво глядя на пробочный пояс, обтянутый зеленой парусиной, допрашивал Ипполита Матвеевича:
— Вы умеете рисовать? Очень жалко. Я, к сожалению, тоже не умею.
Он подумал и продолжал:
— А буквы вы умеете рисовать? Тоже не умеете? Совсем нехорошо! Ведь мы-то попали сюда как художники. Ну, дня два можно будет мотать, а потом выкинут. За эти два дня мы должны успеть сделать все, что нам нужно. Положение несколько затруднилось. Я узнал, что стулья находятся в каюте режиссера. Но и это, в конце концов, не страшно. Важно то, что мы на пароходе. Пока нас не выкинули, все стулья должны быть осмотрены. Сегодня уже поздно. Режиссер спит в своей каюте.
Глава XXXV
Нечистая пара
Наутро первым на палубе оказался репортер Персицкий. Он успел уже принять душ и посвятить десять минут гимнастическим экзерсисам. Люди еще спали, но река жила, как днем. Шли плоты — огромные поля бревен с избами на них. Маленький злой буксир, на колесном кожухе которого дугой было выписано его имя — «Повелитель бурь», тащил за собой три нефтяные баржи, связанные в ряд. Пробежал снизу быстрый почтовик «Красная Латвия». «Скрябин» обогнал землечерпательный караван и, промеряя глубину полосатеньким шестом, стал описывать дугу, заворачивая против течения.
Персицкий приложился к биноклю и стал обозревать пристань.
— Бармино, — прочел он пристанскую вывеску.
На пароходе стали просыпаться. На пристань полетела гирька со шпагатом. На этой леске пристанские ребята потащили к себе толстый конец причального каната. Винты завертелись в обратную сторону. Полреки рябилось шевелящейся пеной. «Скрябин» задрожал от резких ударов винта и всем боком пристал к дебаркадеру. Было еще рано. Поэтому тираж решили начать в десять часов.
Служба на «Скрябине» начиналась, словно бы и на суше, аккуратно в девять. Никто не изменил своих привычек. Тот, кто на суше опаздывал на службу, опаздывал и здесь, хотя спал в самом же учреждении. К новому укладу походные штаты Наркомфина привыкли довольно быстро. Курьеры подметали каюты с тем же равнодушием, с каким подметали канцелярии в Москве. Уборщицы разносили чай, бегали с бумажками из регистратуры в личный стол, ничуть не удивляясь тому, что личный стол помещается на корме, а регистратура на носу. Из каюты взаимных расчетов несся кастаньетный звук счетов и скрежетанье арифмометра. Под капитанской рубкой кого-то распекали.
Великий комбинатор, обжигая босые ступни о верхнюю палубу, ходил вокруг длинной узкой полосы кумача, малюя на ней лозунг, с текстом которого он поминутно сверялся по бумажке:
«Все — на тираж. Каждый трудящийся должен иметь в кармане облигацию госзайма».
Великий комбинатор старался, но отсутствие способностей все-таки сказывалось. Надпись поползла вниз, и кусок кумача, казалось, был испорчен безнадежно. Тогда Остап, с помощью мальчика Кисы, перевернул дорожку наизнанку и снова принялся малевать. Теперь он стал осторожнее. Прежде чем наляпывать буквы, он отбил вымеленной веревочкой две параллельных линии и, тихо ругая неповинного Воробьянинова, приступил к изображению слов.
Ипполит Матвеевич добросовестно выполнял обязанности мальчика. Он сбегал вниз за горячей водой, растапливал клей, чихая, сыпал в ведерко краски и угодливо заглядывал в глаза взыскательного художника.[423] Готовый и высушенный лозунг концессионеры снесли вниз и прикрепили к борту. Проходивший мимо капитан, человек спокойный, с обвислыми запорожскими усами, остановился и покрутил головой.
— А это уже не дело, — сказал он, — зачем гвоздями к перилам прибивать? На какие средства после вас пароход ремонтировать?
Капитан был удручен. Еще никогда на его пароходе не висели таблички «Без дела не входить» и «Приема нет», никогда на палубе не стояли пишущие машинки, никогда не играли на кружках Эсмарха, один вид которых приводил застенчивого капитана в состояние холодного негодования.
Из кают вышел заспанный кинооператор Полкан. Он долго пристраивал свой аппарат, оглядывая горизонты и, отвернувшись от толпы, уже собравшейся у пристани, накрутил метров десять с заведующего личным столом. Заведующий, для пущей натуральности, пытался непринужденно прогуливаться перед аппаратом, но Полкан этому воспротивился.
— Вы, товарищ, не выходите за рамку. Стойте на месте. И руками не шевелите, пожалуйста.
Заведующий сложил руки на груди и в таком монументальном виде был заснят. После этого Полкан удалился в свою лабораторию.
Толстячок, нанявший Остапа, сбежал на берег и оттуда осмотрел работу нового художника. Буквы лозунга были разной толщины и несколько скошены в разные стороны. Толстяк подумал, что новый художник, при его самоуверенности, мог бы приложить больше стараний, но выхода не было — приходилось довольствоваться и этим.
В половине десятого на берег сошел духовой оркестр и принялся выдувать горячительные марши. На звуки музыки со всего Бармина сбежались дети, а за ними из яблоневых садов двинули мужики и бабы. Оркестр гремел до тех пор, покуда на берег не сошли члены тиражной комиссии. На берегу начался митинг. С крыльца чайной Коробкова[424] полились первые звуки доклада о международном положении.
Колумбовцы глазели на собрание с парохода. Оттуда видны были белые платочки баб, опасливо стоявших поодаль от крыльца, недвижимая толпа мужиков, слушавших оратора, и сам оратор, время от времени взмахивавший руками. Потом заиграла музыка. Оркестр повернулся и, не переставая играть, двинулся к сходням. За ним повалила толпа.
— Одну минуту! — закричал с борта толстячок. — Сейчас, товарищи, мы будем производить тираж выигрышного займа. Присутствовать могут все. Поэтому просим всех на пароход. По окончании тиража состоится концерт. А потому просьба по окончании тиража не расходиться, а собраться на берегу и оттуда смотреть. Артисты будут играть на палубе!
Оркестр заиграл снова и, толкая друг друга, все побежали на пароход и спустились в прохладный тиражный зал. Тиражная комиссия и включенные в нее представители села Бармина разместились на эстраде. Члены комиссии сделали это с достоинством, выработанным привычкой к подобного рода церемониям. Представители же села (их было двое), в лаптях и полосатых синих рубашках, серьезно, с таким видом, как будто бы они шли молотить, направились к столу и сели с краю.
— Прошу представителя РКИ[425], — сказал председатель комиссии, — осмотреть печати, наложенные на тиражную машину.
Представитель РКИ нагнулся, осторожно потрогал печати рукой и заявил:
— Печати в полном порядке!
— Желающие могут удостовериться в целости печатей.
После осмотра из публики был затребован ребенок.
— И вот, товарищи, ребенок на глазах у всех будет вынимать из этих шести цилиндров по одному билету. На каждом из них есть одна цифра. Все шесть цифр вместе составят цифру той облигации, которая выиграла. Сейчас, товарищи, будет производиться розыгрыш двадцатирублевых выигрышей. Имеющие облигации — пускай следят. Не имеющие — могут приобрести их тут же на пароходе.
Касса завертелась, моргая стеклянными своими окошечками. Потом остановилась. Босой мальчик с каменным лицом опускал руку поочередно в каждый цилиндр, вынимал оттуда похожие на папиросы билетные трубочки и отдавал их членам комиссии.
— Выиграла облигация номер 0703418 во всех пяти сериях.
И тиражный аппарат методически выбрасывал комбинации цифр. Касса оборачивалась,