кудрями, обращена к солнцу. Его изящные ноги, сорок второй номер ботинок, направлены к северному сиянию. Тело облачено в незапятнанные белые одежды, на груди золотая арфа[458] с инкрустацией из перламутра и ноты романса «Прощай, ты, Новая Деревня».[459] Покойный юноша занимался выжиганием по дереву,[460] что видно из обнаруженного в кармане фрака удостоверения, выданного 23/VIII — 24 г. кустарной артелью «Пегас и Парнас» за № 86/1562». И меня похоронят, Киса, пышно, с оркестром, с речами, и на памятнике моем будет высечено: «Здесь лежит известный теплотехник и истребитель[461] Остап-Сулейман-Берта-Мария Бендер-бей, отец которого был турецко-подданный и умер, не оставив сыну своему Остап-Сулейману ни малейшего наследства. Мать покойного была графиней и жила нетрудовыми доходами».[462]
Разговаривая подобным образом, концессионеры приткнулись к чебоксарскому берегу.
Вечером, увеличив капитал на пять рублей продажей васюкинской лодки, друзья погрузились на теплоход «Урицкий» и поплыли в Сталинград, рассчитывая обогнать по дороге медлительный тиражный пароход и встретиться с труппой колумбовцев в Сталинграде.
Светящийся гигант понес компаньонов вниз по реке. Миновали Мариинский посад, Казань, Тетюши, Ульяновск, Сенгилей, село Новодевичье и перед вечером второго дня пути подошли к Жигулям.
Сто раз в этом романе наступал вечер, падало солнце и сияла звезда, но ни разу еще в этом романе вечер не был наполнен такой кротостью и предчувствием великих событий, как этот.
Палубы «Урицкого» наполнились оранжевой под заходящим солнцем толпой пассажиров. Невысокие Жигулевские горы мощно зеленели с правой стороны. Волнение охватило души пассажиров.
Остап, чудом пробившийся из своего третьего класса к носу парохода, извлек путеводитель и узнал из него, что путь вдоль Жигулей представляет исключительное удовольствие.
— «Пароход, — прочел Остап вслух, — проходит близ самого берега, разрезая падающие в реку тени береговых вершин. Густой ковер зеленой в различных оттенках растительности манит путника углубиться в девственную толщу лесов, чтобы насладиться прекрасным воздухом, полюбоваться открывающимися далями и мощной здесь красавицей Волгой и вспомнить далекое прошлое, когда неорганизованные бунтарские элементы…»
Пассажиры сгрудились вокруг Остапа.
— «неорганизованные бунтарские элементы, бессильные переустроить сложившийся общественный уклад, „гуляли“ тут, наводя страх на купцов и чиновников, неизбежно стремившихся к Волге как важному торговому пути. Недаром народная память до сих пор сохранила немало легенд, песен и сказок, связанных с бывавшими в Жигулях Ермаком Тимофеевичем, Иваном Кольцом[463], Степаном Разиным и др.»
— И др! — повторил Остап, очарованный вечером.
— И др! — застонала толпа, вглядываясь в сумеречные очертания Молодецкого кургана.
— И др-р! — загудела пароходная сирена, взывая к пространству, к легендам, песням и сказкам, покоящимся на вершинах Жигулей.
Луна поднялась, как детский воздушный шар. Девья гора осветилась.
Это было свыше сил человеческих.
Из недр парохода послышалось желудочное урчание гитары, и страстный женский голос запел:
На простор речной волны,
Выплывают расписные
Стеньки Разина челны…[464]
Сочувствующие голоса подхватили песню. Энтузиазм овладевал пароходом. Все вспоминали «далекое прошлое, когда неорганизованные бунтарские элементы гуляли тут, наводя страх»…
Луна и Жигули производили обычное и неотразимое душой человеческой впечатление.
Когда «Урицкий» проходил мимо Двух братьев, пели уже все. Гитары давно не было слышно. Все покрывалось громовыми раскатами:
Свадьбу но-о-о-овую справля-а-а-а…
На глазах чувствительных пассажиров первого класса стояли слезы лунного цвета. Из машинного отделения, заглушая стук машин, неслось:
Он весе-о-о-олый и хмельно-о-о-ой.
Второй класс, мечтательно разместившийся на корме, подпускал душевности:
Позади их слышен ропот:
Нас на бабу променял.
Только ночь с ней провозжа-а-ался…
— Провозжался, провозжался, провозжался! — с недоумением загудела Лысая гора.
— «Провозжался! — пели и в третьем классе. — Сам наутро бабой стал».
К этому времени «Урицкий» нагнал тиражный пароход. Издали можно было подумать, что на пароходе происходит матросский бунт — раздавались стоны, проклятия и предсмертные хрипы. Казалось, что на «Скрябине» уже разбиты бочки с ромом, повешены на реях гр. пассажиры первого и второго классов, а капитан с пробитым черепом валяется у двери с табличкой «Отдел взаимных расчетов».
На самом же деле и матросы и пассажиры первого, второго и третьего классов с необыкновенным грохотом и выразительностью выводили последний куплет:
Что ж вы, черти, приуныли?
Эй ты, Филька, черт, пляши!
Грянем, бра-а-а-атцы, удалу-у-ую…
И даже капитан, стоя на мостике и не отводя взора с Царева кургана, вопил в лунные просторы:
Грянем, бра-а-атцы, удалу-у-ую
На помин ее души!
— Ее души! — пел кинооператор Полкан, тряся гривой и вцепившись в поручни.
— Ее души! — ворковали Галкин, Палкин, Малкин, Чалкин и Залкинд.
— Ее души! — взывал Симбиевич-Синдиевич.
— Ее души! — заливались служащие, резвость которых в этот благоуханный вечер не была заключена в рамки служебных отношений.
И капитан, старый речной волк, зарыдал, как дитя. Тридцать лет он водил пароходы мимо Жигулей и каждый раз рыдал, как дитя. Так как в навигацию он совершал не менее двадцати рейсов, то за тридцать лет, таким образом, ему удалось всплакнуть шестьсот раз.
Нужно ли еще какое-нибудь доказательство неотразимости грустной красоты Жигулей?
Поравнявшийся со «Скрябиным» «Урицкий» находился в центре песенного циклона. Пассажиры скопом бросали персидскую княжну за борт.
Набежали пароходы местного сообщения, наполненные здешними жителями, выросшими на виду Жигулей. Тем не менее местные жители тоже пели «Стеньку Разина».
Не вида-а-али вы пода-арка
От донско-ого ка-а-зака-а-а…
Светились буи, отражались в воде четырехугольные окна пароходных салонов, мигали фонарики пароходов местного сообщения. Гремели песни, и казалось, что на реке дают бал.
«Урицкий» легко обошел тиражный пароход. Концессионеры смотрели на свое первое плавучее пристанище с надеждой. Там, в огнях, среди запретительных надписей и служебной суеты, в каюте режиссера стояли три стула. «Скрябин» медленно отдалялся и до самой Самары были видны его огни.
В Сталинграде концессионеры ждали театр Колумба две недели. За это время они несколько раз доходили до самого бедственного положения. Если бы не бюро любовных писем, учрежденное великим комбинатором на базаре, концессионерам пришлось бы умереть с голоду.
Бюро ко времени приезда театра завело уже обширную клиентуру среди домработниц, и Остап начинал опасаться визита милиции. Жить, однако, пришлось скромно, прикапливая деньги на возможные расходы по изъятию стульев.
«Скрябин» пришел под звуки оркестра в начале июля. Друзья встретили его, прячась за ящики на пристани. Перед разгрузкой на пароходе состоялся последний тираж. Разыграли крупные выигрыши.
Стульев пришлось ждать часа четыре. Сначала с парохода повалили колумбовцы и тиражные служащие. Среди них выделялось сияющее лицо Персицкого.
Сидя в засаде, концессионеры слышали его крики:
— Да! Моментально еду в Москву! Телеграмму уже послал! И знаете какую? «Ликую с вами». Пусть догадываются!
Потом Персицкий сел в прокатный автомобиль, предварительно осмотрев его со всех сторон и пощупав радиатор, и уехал, провожаемый почему-то криками «Ура!».
После того, как с парохода был выгружен гидравлический пресс, стали выносить колумбовское вещественное оформление. Стулья вынесли, когда уже стемнело. Колумбовцы погрузились в пять пароконных фургонов и, весело крича, покатили прямо на вокзал.
— Кажется, в Сталинграде они играть не будут, — сказал Ипполит Матвеевич.
Это озадачило Остапа.
— Придется ехать, — решил он, — а на какие деньги ехать? Впрочем, идем на вокзал, а там будет видно.
На вокзале выяснилось, что театр едет в Пятигорск через Ростов — Минеральные Воды. Денег у концессионеров хватало только на один билет.
— Вы умеете ездить зайцем? — спросил Остап Воробьянинова.
— Я попробую, — робко сказал Ипполит Матвеевич.
— Черт с вами! Лучше уж не пробуйте! Прощаю вам еще раз. Так и быть — зайцем поеду я.
Для Ипполита Матвеевича был куплен билет в бесплацкартном жестком вагоне, в котором бывший предводитель и прибыл на уставленную олеандрами в зеленых кадках станцию «Минеральные воды» Северо-Кавказских железных дорог. Воробьянинов ступил на каменистую платформу станции и, стараясь не попадаться на глаза выгружавшимся из поезда колумбовцам, стал искать Остапа.
Давно уже театр уехал в Пятигорск, разместясь в новеньких дачных вагончиках, а Остапа все не было. Он приехал только вечером и нашел Воробьянинова в полном расстройстве.
— Где вы были? — простонал предводитель. — Я так измучился.
— Это вы-то измучились, разъезжая с билетом в кармане? А я, значит, не измучился? Это не меня, следовательно, согнали с буферов вашего поезда в Тихорецкой? Это, значит, не я сидел там три часа, как дурак, ожидая товарного поезда с пустыми нарзанными бутылками? Вы — свинья, гражданин предводитель! Где театр?
— В Пятигорске.
— Едем! Я кое-что накропал по дороге. Чистый доход выражается в трех рублях. Это, конечно, немного, но на первое обзаведение нарзаном и железнодорожными билетами хватит.
Дачный поезд, бренча, как телега, в пятьдесят минут дотащил путешественников до Пятигорска. Мимо Змейки и Бештау концессионеры прибыли к подножию Машука.
Глава XXXIX
Вид на малахитовую лужу
Был воскресный вечер. Все было чисто и умыто. Даже Машук, поросший кустами и рощицами, казалось, был тщательно расчесан и струил запах горного вежеталя.
Белые штаны самого разнообразного свойства мелькали по игрушечному перрону: штаны из рогожки, чертовой кожи, коломянки,[465] парусины и нежной фланели. Здесь ходили в сандалиях и рубашечках «апаш».[466] Концессионеры в тяжелых грязных сапожищах, тяжелых пыльных брюках, горячих жилетах и раскаленных пиджаках чувствовали себя чужими. Среди всего многообразия веселеньких ситчиков, которыми щеголяли курортные девицы, самым светлейшим и самым элегантным был костюм начальницы станции. На удивление всем приезжим, начальником станции была женщина. Рыжие кудри вырывались из-под красной фуражки с двумя серебряными галунами на околыше. Она носила белый форменный китель и белую юбку.
Налюбовавшись начальницей, прочитав свеженаклеенную афишу о гастролях в Пятигорске театра Колумба и выпив два пятикопеечных стакана нарзану, путешественники проникли в город на трамвае линии «Вокзал — Цветник». За вход в «Цветник» с них взяли десять копеек.
В «Цветнике» было много музыки, много веселых людей и очень мало цветов. В белой раковине симфонический оркестр исполнял «Пляску комаров». В Лермонтовской галерее продавали нарзан. Нарзаном торговали в киосках и в разнос.
Никому не было дела до двух грязных искателей бриллиантов.
— Эх, Киса, — сказал Остап, — мы чужие на этом празднике жизни.[467]
Первую ночь на курорте концессионеры провели у нарзанного источника.
Только здесь, в Пятигорске, когда театр Колумба ставил третий раз перед изумленными горожанами свою «Женитьбу», компаньоны поняли всю трудность погони за сокровищами. Проникнуть в театр, как они предполагали, было невозможно. За кулисами ночевали Галкин, Палкин, Малкин, Чалкин и Залкинд, марочная диета которых не позволяла им жить в гостинице. Так проходили дни, и друзья выбивались из сил, ночуя у места дуэли Лермонтова и прокармливаясь переноской багажа туристов-середнячков.
На шестой день Остапу удалось свести знакомство с монтером Мечниковым, заведующим гидропрессом. К этому времени Мечников, из-за отсутствия денег каждодневно похмелявшийся нарзаном из источника, пришел в ужасное состояние и, по наблюдению Остапа, продавал на рынке кое-какие предметы из театрального реквизита. Окончательная договоренность была достигнута на утреннем возлиянии у источника. Монтер Мечников называл Остапа дусей и соглашался.
— Можно, — говорил он, — это всегда можно, дуся. С нашим удовольствием, дуся.