дока.
Договорные стороны заглядывали друг другу в глаза, обнимались, хлопали друг друга по спине и вежливо смеялись.
— Ну! — сказал Остап. — За все дело десятку!
— Дуся? — удивился монтер. — Вы меня озлобляете. Я человек, измученный нарзаном.
— Сколько же вы хотели?
— Положите полста. Ведь имущество-то казенное. Я человек измученный.
— Хорошо! Берите двадцать! Согласны? Ну, по глазам вижу, что согласны.
— Согласие есть продукт при полном непротивлении сторон.
— Хорошо излагает, собака,[468] — шепнул Остап на ухо Ипполиту Матвеевичу. — Учитесь.
— Когда же вы стулья принесете?
— Стулья против денег.
— Это можно, — сказал Остап, не думая.
— Деньги вперед, — заявил монтер, — утром — деньги, вечером — стулья или вечером — деньги, а на другой день утром — стулья.
— А может быть, сегодня стулья, а завтра деньги? — пытал Остап.
— Я же, дуся, человек измученный. Такие условия душа не принимает!
— Но ведь я, — сказал Остап, — только завтра получу деньги по телеграфу.
— Тогда и разговаривать будем, — заключил упрямый монтер, — а пока, дуся, счастливо оставаться у источника. А я пошел. У меня с прессом работы много. Симбиевич за глотку берет. Сил не хватает. А одним нарзаном разве проживешь?
И Мечников, великолепно освещенный солнцем, удалился.
Остап строго посмотрел на Ипполита Матвеевича.
— Время, — сказал он, — которое мы имеем, — это деньги, которых мы не имеем. Киса, мы должны делать карьеру. Сто пятьдесят тысяч рублей и ноль ноль копеек лежат перед нами. Нужно только двадцать рублей, чтобы сокровище стало нашим. Тут не надо брезговать никакими средствами. Пан или пропал. Я выбираю пана, хотя он и явный поляк.
Остап задумчиво обошел кругом Ипполита Матвеевича.
— Снимите пиджак, предводитель, поживее, — сказал он неожиданно.
Остап принял из рук удивленного Ипполита Матвеевича пиджак, бросил его наземь и принялся топтать пыльными штиблетами.
— Что вы делаете? — завопил Воробьянинов. — Этот пиджак я ношу уже пятнадцать лет, и он все как новый!
— Не волнуйтесь! Он скоро не будет как новый! Дайте шляпу! Теперь посыпьте брюки пылью и оросите их нарзаном. Живо!
Ипполит Матвеевич через несколько минут стал грязным до отвращения.
— Теперь вы дозрели и приобрели полную возможность зарабатывать деньги честным трудом.
— Что же я должен делать? — слезливо спросил Воробьянинов.
— Французский язык знаете, надеюсь?
— Очень плохо. В пределах гимназического курса.
— Гм… Придется орудовать в этих пределах. Сможете ли вы сказать по-французски следующую фразу: «Господа, я не ел шесть дней»?
— Мосье, — начал Ипполит Матвеевич, запинаясь, — мосье, гм, гм… же не, что ли, же не манж па… шесть, как оно, ен, де, труа, катр, сенк, сис… сис… жур. Значит — же не манж па сис жур![469]
— Ну и произношение у вас. Киса! Впрочем, что от нищего требовать. Конечно, нищий в европейской России говорит по-французски хуже, чем Мильеран.[470] Ну, Кисуля, а в каких пределах вы знаете немецкий язык?
— Зачем мне это все? — воскликнул Ипполит Матвеевич.
— Затем, — сказал Остап веско, — что вы сейчас пойдете к «Цветнику», станете в тени и будете на французском, немецком и русском языках просить подаяние, упирая на то, что вы бывший член Государственной думы от кадетской фракции. Весь чистый сбор поступит монтеру Мечникову. Поняли?
Ипполит Матвеевич мигом преобразился. Грудь его выгнулась, как Дворцовый мост в Ленинграде, глаза метнули огонь, и из ноздрей, как показалось Остапу, повалил густой дым. Усы медленно стали приподниматься.
— Ай-яй-яй, — сказал великий комбинатор, ничуть не испугавшись. — Посмотрите на него. Не человек, а какой-то конек-горбунок.[471]
— Никогда, — принялся вдруг чревовещать Ипполит Матвеевич, — никогда Воробьянинов не протягивал руку…
— Так протянете ноги, старый дуралей! — закричал Остап. — Вы не протягивали руки?
— Не протягивал.
— Как вам понравится этот альфонсизм? Три месяца живет на мой счет! Три месяца я кормлю его, пою и воспитываю, и этот альфонс становится теперь в третью позицию[472] и заявляет, что он… Ну! Довольно, товарищ! Одно из двух: или вы сейчас же отправитесь к «Цветнику» и приносите к вечеру десять рублей, или я вас автоматически исключаю из числа пайщиков-концессионеров. Считаю до пяти. Да или нет? Раз…
— Да, — пробормотал предводитель.
— В таком случае повторите заклинание.
— Месье, же не манж па сис жур. Гебен мир зи битте этвас копек ауф дем штюк брод.[473] Подайте что-нибудь бывшему депутату Государственной думы.
— Еще раз. Жалостнее.
Ипполит Матвеевич повторил.
— Ну, хорошо. У вас талант к нищенству заложен с детства. Идите. Свидание у источника в полночь. Это, имейте в виду, не для романтики, а просто вечером больше подают.
— А вы, — спросил Ипполит Матвеевич, — куда пойдете?
— Обо мне не беспокойтесь. Я действую, как всегда, в самом трудном месте.
Друзья разошлись.
Остап сбегал в писчебумажную лавчонку, купил там на последний гривенник квитанционную книжку и около часу сидел на каменной тумбе, перенумеровывая квитанции и расписываясь на каждой из них.
— Прежде всего — система, — бормотал он, — каждая общественная копейка должна быть учтена.[474]
Великий комбинатор двинулся стрелковым шагом[475] по горной дороге, ведущей вокруг Машука к месту дуэли Лермонтова с Мартыновым. Мимо санаториев и домов отдыха, обгоняемый автобусами и пароконными экипажами, Остап вышел к Провалу.
Небольшая, высеченная в скале галерея вела в конусообразный (конусом кверху) провал. Галерея кончалась балкончиком, стоя на котором можно было увидеть на дне провала небольшую лужицу малахитовой зловонной жидкости. Этот Провал считается достопримечательностью Пятигорска, и поэтому за день его посещает немалое число экскурсий и туристов-одиночек.
Остап сразу же выяснил, что Провал для человека, лишенного предрассудков, может явиться доходной статьей.
«Удивительное дело, — размышлял Остап, — как город не догадался до сих пор брать гривенники за вход в Провал. Это, кажется, единственное, куда пятигорцы пускают туристов без денег. Я уничтожу это позорное пятно на репутации города, я исправлю досадное упущение».
И Остап поступил так, как подсказывали ему разум, здоровый инстинкт и создавшаяся ситуация.
Он остановился у входа в Провал и, трепля в руках квитанционную книжку, время от времени вскрикивал:
— Приобретайте билеты, граждане. Десять копеек! Дети и красноармейцы бесплатно! Студентам — пять копеек! Не членам профсоюза — тридцать копеек.
Остап бил наверняка. Пятигорцы в Провал не ходили, а с советского туриста содрать десять копеек за вход «куда-то» не представляло ни малейшего труда. Часам к пяти набралось уже рублей шесть. Помогли не члены союза, которых в Пятигорске было множество. Все доверчиво отдавали свои гривенники, и один румяный турист, завидя Остапа, сказал жене торжествующе:
— Видишь, Танюша, что я тебе вчера говорил? А ты говорила, что за вход в Провал платить не нужно. Не может этого быть! Правда, товарищ?
— Совершеннейшая правда, — подтвердил Остап, — этого быть не может, чтоб не брать за вход. Членам союза — десять копеек. Дети и красноармейцы бесплатно. Студентам — пять копеек и не членам профсоюза — тридцать копеек.
Перед вечером к Провалу подъехала на двух линейках экскурсия харьковских милиционеров. Остап испугался и хотел было притвориться невинным туристом, но милиционеры так робко столпились вокруг великого комбинатора, что пути к отступлению не было. Поэтому Остап закричал довольно твердым голосом:
— Членам союза — десять копеек, но так как представители милиции могут быть приравнены к студентам и детям, то с них по пять копеек.
Милиционеры заплатили, деликатно осведомившись, с какой целью взимаются пятаки.
— С целью капитального ремонта Провала, — дерзко ответил Остап, — чтоб не слишком проваливался.
В то время как великий комбинатор ловко торговал видом на малахитовую лужу, Ипполит Матвеевич, сгорбясь и погрязая в стыде, стоял под акацией и, не глядя на гуляющих, жевал три врученные ему фразы:
— Месье, же не манж… Гебен зи мир битте… Подайте что-нибудь депутату Государственной думы…
Подавали не то чтоб мало, но как-то невесело. Однако, играя на чисто парижском произношении слова «манж» и волнуя души бедственным положением бывшего члена Госдумы, удалось нахватать медяков рубля на три.
Под ногами гуляющих трещал гравий. Оркестр с небольшими перерывами исполнял Штрауса, Брамса и Грига. Светлая толпа, лепеча, катилась мимо старого предводителя и возвращалась вспять. Тень Лермонтова незримо витала над гражданами, вкушавшими на веранде буфета мацони. Пахло одеколоном и нарзанными газами.
— Подайте бывшему члену Государственной думы! — бормотал предводитель.
— Скажите, вы в самом деле были членом Государственной думы? — раздалось над ухом Ипполита Матвеевича. — И вы действительно ходили на заседания? Ах! Ах! Высокий класс!
Ипполит Матвеевич поднял лицо и обмер. Перед ним прыгал, как воробушек, толстенький Авессалом Владимирович Изнуренков. Он сменил коричневатый лодзинский костюм на белый пиджак и серые панталоны с игривой искоркой. Он был необычайно оживлен и иной раз подскакивал вершков на пять от земли. Ипполита Матвеевича Изнуренков не узнал и продолжал засыпать его вопросами.
— Скажите, вы в самом деле видели Родзянко?[476] Пуришкевич в самом деле был лысый?[477] Ах! Ах! Какая тема! Высокий класс!
Продолжая вертеться, Изнуренков сунул растерявшемуся предводителю три рубля и убежал. Но долго еще в «Цветнике» мелькали его толстенькие ляжки и чуть ли не с деревьев сыпалось:
— Ах! Ах! Не пой, красавица, при мне ты песни Грузии печальной! Ах! Ах! Напоминают мне оне иную жизнь и берег дальний!..[478] Ах! Ах! А по утру она вновь улыбалась!.. Высокий класс!..
Ипполит Матвеевич продолжал стоять, обратив глаза к земле. И напрасно так стоял он. Он не видел многого.
В чудном мраке пятигорской ночи по аллеям парка гуляла Эллочка Щукина, волоча за собой покорного, примирившегося с нею Эрнеста Павловича. Поездка на Кислые воды была последним аккордом в тяжелой борьбе с дочкой Вандербильда. Гордая американка недавно с развлекательной целью выехала в собственной яхте на Сандвичевы острова.
— Хо-хо! — раздавалось в ночной тиши. — Знаменито, Эрнестуля! Кр-р-расота!
В буфете, освещенном многими лампами, сидел голубой воришка Альхен со своей супругой Сашхен. Щеки ее по-прежнему были украшены николаевскими полубакенбардами. Альхен застенчиво ел шашлык по-карски, запивая его кахетинским № 2, а Сашхен, поглаживая бакенбарды, ждала заказанной осетрины.
После ликвидации второго дома Собеса (было продано все, включая даже туальденоровый колпак повара и лозунг: «Тщательно прожевывая пищу, ты помогаешь обществу») Альхен решил отдохнуть и поразвлечься. Сама судьба хранила этого сытого жулика.[479] Он собирался в этот день поехать в Провал, но не успел. Это спасло его. Остап выдоил бы из робкого завхоза никак не меньше тридцати рублей.
Ипполит Матвеевич побрел к источнику только тогда, когда музыканты складывали свои пюпитры, праздничная публика расходилась и только влюбленные парочки усиленно дышали в тощих аллейках «Цветника».
— Сколько насобирали? — спросил Остап, когда согбенная фигура предводителя появилась у источника.