палкой, требовал у растерянных бухгалтеров писательский гонорар.
Жил Безбеднов худо. То обстоятельство, что он вообще существовал еще на свете, можно было целиком и полностью приписать доброте писателей, которые его прикармливали и иногда давали немного карманных денег.
— Вот видите, — сказал я однажды, встретив его, тощего и печального, на бульваре, — видите, до чего вас довело безделье.
— Что же мне делать? — спросил он просто.
— Подумайте хорошенько. Пораскиньте мозгами. Времени у вас много. Не может быть, чтобы взрослый сильный человек не нашел при желании профессии по вкусу. Подбодритесь, Безбеднов. И, ей-богу же, вы еще увидите небо в алмазах, как сказал Антон Павлович Чехов.
— Чехов? — тускло спросил Безбеднов. — Это где же сказал, в записной книжке?
— Нет, Алеша, в «Дяде Ване». Стыдно не знать этого.
Безбеднов вдруг как-то странно посмотрел на меня, мигнул ресничками и спросил:
— Значит, про эти, про алмазы, в чеховской записной книжке ничего не написано?
— Не знаю, Безбеднов, не знаю. Я, должен вам заметить, не специалист по Чехову.
Я не видел Безбеднова целый год. И вдруг…
Я встретил его в кондитерской Моссельпрома. Свежий, пополневший, в приличной толстовке, стоял он возле стойки и поедал пирожные. Я, по привычке, оглянулся, ища глазами Алешиного мецената. Но мецената, к моему величайшему удивлению, не было.
— Хотите? — спросил Безбеднов, вытирая губы. — Отличные пирожные. Ей-богу. Я угощаю.
— Спасибо, не хочется. Но что с вами произошло? С каких пор?
— Идемте в кино. Я угощаю. Ей-богу. Вот деньги. Сто рублей. По дороге все расскажу.
Он схватил меня за руку и выволок на улицу.
— Я начал издаваться. Ей-богу.
— То есть как это — издаваться? Что вы издаете?
— Я издаюсь, — вернее, печатаюсь в журнале «Северное сияние». Ей-богу. Что я печатаю? Записную книжку.
— Какую книжку? Я никогда не видел, чтобы вы записывали что-нибудь в записную книжку.
Безбеднов вытащил из кармана журнал, развернул его и сунул мне в руки.
На верху страницы было написано:
«Из новой записной книжки А.П. Чехова».
— Вижу, — сказал я, — но при чем тут вы?
— Читайте! — закричал Безбеднов. — Ей-богу. Скорей читайте. Сами увидите.
И я прочел:
«…Хорошо бы пьесу написать из жизни помещика…»
«…Помещика зовут дядей Ваней. Это ясно…»
«…Героиня — тоскующая девушка:
— Мы еще увидим небо в алмазах. Мы отдохнем, дядя Ваня, мы отдохнем…»
«…Хорошо бы рассказ написать из жизни врача…»
«…Чудное название для рассказа: „Палата № 6“…»
«…Фамилия: Навагин…»
«…Фамилия: Пересолин. Чиновник. Его жену чиновники называют — Пересолиха…»
«…Хорошее название для пьесы: „Вишневый сад“…»
«…Думаю съездить на Сахалин. Говорят — интересно…»
«…Не купить ли дачку в Ялте. Знакомые советуют…»
«…Только что получил возмутительное известие о том, что академия кассировала выборы Максима Горького. Пошлю им обидное письмо…»
«…Прекрасное название для рассказа: „Толстый и тонкий“…»
«…Только что написал „Жалобную книгу“. Знакомые одобрили…»
— Ну, что, похоже? — спросил Безбеднов.
— Свинья вы, Алеша, — ответил я, — самого бы вас за это на Сахалин. Знакомые одобрят.
Безбеднов долго смеялся, мигая ресничками.
— Я уже два отрывка продал, — сказал он наконец, отдышавшись. — Хочу теперь опубликовать записную книжку Гоголя. Я уже кое-что набросал. Сам Гоголь не догадается. Ей-богу. Вот. Слушайте.
Безбеднов вынул записную книжку и прочел:
«..Хорошо бы съездить в Рим. Говорят — интересно…»
«…Эх, тройка! Птица тройка! Кто тебя выдумал?..»
«…Отличное название для пьесы: „Ревизор“…»
«…Мое представляется большое полотно под названием „Мертвые души“. Фамилия героя — Чичиков…»
«…Чуден Днепр при тихой погоде…»
«… — А ну, поворотись-ка, сынку!..»
«…Не понравилась мне что-то вторая часть „Мертвых душ“. Не сжечь ли?..»
«…Сжег. Так-то оно лучше…»
«…Решил написать большое полотно под названием „Война и мир“.
— Вы с ума сошли! — крикнул я. — «Война и мир» не Гоголя, а Толстого!
— Вы уверены? — спроеил Безбеднов.
— Уверен, конечно.
— Гм… Так вы говорите Толстого? Так, так… А скажите, Толстой… тоже любил записывать свои мысли в записную книжку?
1929
Мешки и социализм
Иностранные журналисты, посещающие СССР, делятся на три группы: 1) сочувствующих, 2) безразличных и 3) ненавистников. Все они по возвращении домой делятся с читателем своими впечатлениями и умозаключениями.
— Здорово! — пишут сочувствующие. — То есть просто поразительно! Страна растет не по дням, а по часам! Никогда еще мировая история не видела такого бурного роста!
— Гм… гм… — сообщают безразличные. — Не зна-ем-с, не знаем-с! Может, что-нибудь и выйдет. Однако не слишком ли быстро вы двигаетесь, господа большевики? Не споткнулись бы!
— Варвары! — шипят ненавистники. — Выдумали тоже! Пятилетка! Реконструкция! Интервенции на них нету! Черти!
И все журналисты, к какой бы группе они ни принадлежали, в один голос отмечают энтузиазм населения.
Этот энтузиазм им абсолютно непонятен.
— Откуда все это? Как это произошло? Что случилось?
Как большевики умудрились распространить столько внутренних займов? Почему рабочие по собственному желанию борются с прогулами и подымают производительность труда? С какой стати население Советского Союза, вместо того чтобы тихо (как в «цивилизованных» странах) заниматься делами своего семейного корыта, интересуется делами Тракторостроя, участвует в социалистическом соревновании, вносит рубли на какой-то там аэроплан и кого-то вызывает, интересуется чисткой, разоблачает вредителей, марширует в рядах культпохода, не забывает о МОПРе и спешит записаться в Автодор?
— Откуда энтузиазм? Почему энтузиазм? Ведь денег в России за энтузиазм не платят! Какой же может быть энтузиазм без денег?
Они разводят руками. Мысль, воспитанная в буржуазных школах, вскормленная за семейным обеденным столом и окрепшая в продажных редакциях газет, отказывается дать объяснение.
А нам все просто и понятно.
С хлебозаготовками случилась заминка. Вдруг неожиданно выяснилось, что для хлеба не хватает мешков.
И тотчас же, немедленно от железнодорожника т. Струся поступило предложение:
— Товарищи! Давайте собирать мешки!
Логика простая. Если человек дает мешок — убыль для него небольшая. А государству легче: будут мешки — будет хлеб. Будет хлеб — будет промышленность. Будет промышленность — будет социализм.
В сознании хозяина страны, подлинного ее строителя, — мешки и социализм сливаются в одно понятие.
Простой мешок перестает быть простым мешком. Он становится мешком социалистическим, как стали социалистическими паровозы и машины, дома и земли, люди и вещи.
Вот откуда энтузиазм, господа сочувствующие, безразличные и ненавистники!
Первый день сбора по одному Московскому узлу дал шесть тысяч мешков. Московские железнодорожники взяли на себя обязательство сдать больше пятидесяти тысяч мешков.
Вас не удивляет этот темп, господа обозреватели советской жизни? Вы поражены? Удивлены? Вы возмущены?
Погодите! Сбор мешков только начался!
То ли еще будет!
1929
Для будущего человека
На московских улицах 7 ноября
Раннее утро. Улицы щеголяют особенной утренней чистотой. В такой час необыкновенно резко подмечаешь те детали городского хозяйства, которые скрыты в течение суетливого, шумного дня.
Остоженка. Какая ужасная мостовая! На каждом шагу ухабы и рытвины — настоящие капканы для автомобилей.
Волхонка. Немного лучше.
Моховая. Кое-как.
Тверская. Здесь есть на что посмотреть. От самого Охотного ряда идет превосходное бетонированное шоссе. У нового здания телеграфа — брусчатый подъем и дальше — сплошное асфальтовое зеркало: кусочек будущей Москвы.
Таких кусочков в этом году прибавилось немало. С каждым новым годом Москва из бывшей превращается в будущую.
Героиня сегодняшнего дня — цифра, обыкновенная цифра. В этих цифрах, превращающихся на наших глазах в новые заводы, школы, дома, фабрики, больницы, дороги, гидростанции и совхозы, — наше будущее.
На стенах и афишных тумбах еще мокрые от клея плакаты — календари сегодняшнего праздника. Они извещают о закладках и открытиях.
У вас разбегаются глаза.
Сегодня тридцать восемь различных закладок и открытий, приуроченных к двенадцатому Октябрю.
В будущем году шестьдесят московских улиц будут покрыты новой мостовой. В том числе — бульварное кольцо и почти все Садовое кольцо.
Ах, цифры, цифры!..
Тарахтение извозчичьей пролетки — первый шум в этот утренний час. Вы отвлекаетесь от приятных мыслей и смотрите на эту «карету прошлого», доживающую на московских мостовых последние свои годы. В «карете прошлого» сидит человек в кепке. Лицо его крайне взволновано. Ему не сидится на месте. Он взволнован. На плече у него большое красное знамя с золотыми кистями. На знамени слова:
«Пятилетку в четыре года».
Знаменосец спешит. Через какой-нибудь час знамя его потонет в океане других знамен. И на каждом из них большими или малыми буквами, всеми шрифтами, какие только могут быть созданы фантазией художника, будет написано слово:
«Пятилетка».
Сегодня в храме Христа Спасителя необыкновенное стечение публики. Преобладает молодежь и фотографы.
Не правда ли, странная публика! Молодежь! Фотографы! В церкви! В такой день!
Ничего не поделаешь. Храм Христа, вернее купол храма, — превосходный наблюдательный пункт для любителей эффектных зрелищ.
У входа в храм — толчея. Реплики далеко не церковно-благолепного свойства.
— Проходите, товарищи, проходите!
— Да куда вы, товарищ! Не видите — экскурсия?
— Това-рищи! Спокойствие! Пропустите экскурсию! По льготным билетам.
«Лики» святых несколько растеряны. Они не привыкли к столь странной аудитории. Во время красноречивых проповедей митрополита Введенского бывает совсем, совсем другая аудитория.
Впрочем, сегодняшние посетители вполне корректны. Они не задерживаются внизу. Поспешно, тяжело дыша, они взбираются наверх. Там с четырех колоколен — четыре необъятных пейзажа.
Москва с птичьего полета, да еще в этот день, выглядит необыкновенно нарядно. Мосты и набережные Москвы-реки как бы посыпаны маком.
Отсюда, сверху, удивляешься, как это они могут вместить столько народу.
Как понятно отсюда ощущение высоты и легкости, которое испытывают, наверно, шестьдесят летчиков, проделывающих над Красной площадью головокружительные петли и перевороты.
— Парад, парад окончился! Смотрите!
Цепочкой протянулась колонна броневиков. Прошла к себе, в казарму, рота красноармейцев. Осторожно лавируя в толпе, одна за другой пробираются восвояси посольские машины. Они развозят разодетых в пух и прах военных атташе глубоко «дружественных» стран.
— Скорее вниз! В демонстрацию!
В этом году оркестровое дело на большой высоте. Отовсюду, перебивая друг друга, сливаясь мелодиями, путаясь в тактах, звучат большие и малые духовые оркестры.
Хоровое дело — тоже на высоте. «Конная Буденного» до такой степени смешалась с «Молодой гвардией», «Кузнецами» и «По морям, по волнам», что совершенно невозможно понять, где волны и где кузнецы.
И все заглушает смех. Смеются все: дети, юноши и старики. Даже почтенные бухгалтера, чувствующие себя как-то странно без привычных портфелей, — и они не могут скрыть добродушной улыбки.
В одной из колонн качают старичка активиста. Старичок радостно повизгивает.
Пятилетняя девочка на руках у матери размахивает с тротуара флажком и приветствует проходящие колонны. Она побывала только что у здания Коминтерна и видела, как делегаты иностранных рабочих приветствовали с трибуны демонстрантов. Девочке это понравилось. И вог она копирует ораторов.
— Ура! — кричит она, помахивая флажком. — Ура!
— Ур-ра! — отвечают из колонн. — Смотрите, какая махонькая! А ничего — понимает.
На ребенка устремлены тысячи нежных взглядов. В этой маленькой девочке — краснощекой и веселенькой — демонстранты видят будущего человека, жизнь которого с начала до конца будет счастливой и безмятежной, того человека, для которого они подставляли себя под белогвардейские пули, для которого они