действительности. Поэтому все то, что он говорил о самых разнообразных вещах, всегда можно воссоединить в некую цельную систему. И его высказывания всегда выражали его, Ильфа, миропонимание, и миропонимание это известно всем читателям его книг, потому что у Ильфа не было двух миропонимании: одного — для себя, а другого — для читателей и цензуры. Книги Ильфа, помимо всего прочего, еще и книги очень честного писателя.
Моя попытка анализировать живого Ильфа страдает тем недостатком, что я, естественно, принужден представлять вам элементы, из которых складывался его огромный и своеобразный интеллект, перечисляя их по одному. Из-за этого я все время должен вносить поправки и оговариваться, что дело обстоит сложнее, чем это может показаться. Вот и сейчас я еще не успел отметить такое неотъемлемое свойство Ильфа, как его огромный юмор. Между тем юмор Ильфа вносит очень существенную поправку к тому, что сказано о нем до сих пор. Юмор никогда не оставлял Ильфа. Излишне оценивать здесь эту сторону интеллекта покойного писателя. Кто же из присутствующих не знает Ильфа с такой стороны? Нужно только сказать, что у Ильфа был юмор, который мы, литераторы, называем органическим.
Речь идет вот о чем. Если заниматься юмористикой профессионально, то очень скоро устанавливаешь, что давно уже существуют готовые рецепты для того, чтобы рассмешить аудиторию. Это, так сказать, изюминки, которые не слишком разборчивый литератор там и сям втыкает в тесто своих произведений. И есть другой путь — путь творческий, когда комическое возникает из самой сути материала, из авторских суждений об описываемых явлениях или порождается фантазией автора в меру его творческой силы и опять-таки в связи с материалом. Это юмор органический, он не только смешон, он служит оценкой явлений, которых касается. Ильф обладал могучим органическим юмором. Мне всегда казалось, что Ильф придумывает смешное не для книг, а для самого себя, и только часть того, что он создавал, попадала в книги.
Мне очень хочется, чтобы вы поняли, какую прелесть придавал юмор Ильфа всему, что он говорил в обыденной жизни. Увы, читатели его книг лишены возможности услышать интонацию его шуток: интонации существуют только в живой речи. Ведь ирония сказывается не в одних словах, но иногда — в оттенке голоса, в выражении лица, в мимике, в улыбке, во взгляде… А так называемый «юмор нелепости», из которого очень немногое просочилось в книги Ильфа…
Пищу для этого юмора иногда дают несоответствия, которые юморист находит в жизни. Например, знаменитая фраза «командовать парадом буду я» теперь стала чем-то вроде поговорки, а мы помним, как Ильф выхватил ее из серьезного контекста официальных документов и долгое время веселился, повторяя эту фразу. Затем «командовать парадом буду я» было написано в «Золотом теленке». Смеяться стали читатели. А из официальных бумаг пришлось исключить эти четыре слова, ибо они сделались смешными буквально для всех…
Остроумие, которым блистает в обоих романах Остап Бендер, — ведь это же в значительной мере остроумие самих Ильфа и Петрова. Кто не встречал в жизни комбинаторов, повторяющих характер Бендера? Но часто ли мы наблюдаем у этих стяжателей и ловкачей столь развитое чувство юмора?
Ильф был не только рассказчик. Он умел и любил слушать. Но боже вас упаси пересказывать ему пошлое «общее мнение», старый анекдот, заступаться за посредственность! В споре Ильф был непобедим. Тремя репликами, сделанными с ходу так, словно они сочинялись для собрания афоризмов, Ильф убивал оппонента.
У себя дома, в комнате, убранной с удивительным вкусом, Ильф был немного другой. Окружающие его редкие безделушки — пузатый фарфоровый Будда, фаянсовые львы с геральдическими щитами, кустарные красные лошадки, даже расположение мебели и посуда — все показывало, что вы в обиталище художника. Да оно так и было: Мария Николаевна Ильф отлично пишет маслом, а сам Илья Арнольдович любит и хорошо разбирается в живописи, скульптуре, графике.
Придешь, бывало, к Ильфу. Илья Арнольдович как-то добрее выглядит на своей широкой тахте, окруженный грудой только что купленных книг, журналов, газет. Он очень учтиво и ласково приветствует вас. Если у вас есть деловые вопросы или вы хотите посоветоваться о чем-нибудь с ним, можете быть уверены, что немедленно получите ответы, которые представят вам все дело с новой для вас стороны. Ответы могут оказаться неожиданными, но они всегда очень умны и деловиты.
Если нет дела, завязывается разговор — блистательный ильфовский разговор. Илья Арнольдович оживляется, поблескивают стекла его пенсне, раздается его смех, немного неожиданный, резкий. Часто он разговаривает, рисуя какие-то лица, верблюдов с двадцатью горбами (о которых упоминает в своих воспоминаниях Е. П. Петров), пароходики…
Вам надо уходить, но невозможно оторваться от того, что рассказывает этот человек, невозможно покинуть уютную комнату…
Не без иронии Ильф признавал себя лентяем. По существу, это значило, что ему гораздо интереснее было знакомиться с миром, с людьми и с их делами, чем писать обо всем этом, и особенно — писать торопливо. Не надо к тому же забывать: Ильф очень много лет был болен и постоянно жаловался на недомогание. Врачи не сразу распознали тяжелый его недуг…
Но вот в 30-м, кажется, году Ильфа заинтересовал фотоаппарат «лейка» тогда они были внове. Фотографирование было для Ильфа еще одним способом поглубже залезать в делишки этой планеты. Ильф стал страстным фотографом-любителем. Он снимал с утра до ночи: родных, друзей, знакомых, товарищей по издательству, просто прохожих, забавные сценки, неожиданные повороты и оригинальные ракурсы обычных предметов. Он и фотографировал по-ильфовски.
Евгений Петрович жаловался с комической грустью: — Было у меня на книжке восемьсот рублей, и был чудный соавтор. Я одолжил ему мои восемьсот рублей на покупку фотоаппарата. И что же? Нет у меня больше ни денег, ни соавтора… Он только и делает, что снимает, проявляет и печатает. Печатает, проявляет и снимает…
Но кончилась эта история с фотографированием счастливо. К 35-му году, когда друзья поехали в Америку, Ильф снимал уже настолько хорошо, что его снимки, сделанные в Соединенных Штатах, с «расширенными», как говорят в редакциях, подписями, составили целую повесть в журнале «Огонек»: это был первый вариант знаменитой ныне книги об «Одноэтажной Америке».
Евгений Петрович любил и знал литературу как читатель и как писатель. А писательское знакомство с литературой — это особый вид отношения к книгам: он основан на том, что человек понимает, запоминает и даже «чувствует» — прошу прощения за иррациональный термин,- как построено любое произведение. Речь идет не о критическом разборе прочитанного. Ближе всего такое литераторское постижение литературы к тому, как печник или столяр постигают, как именно устроено внутри создание его товарища по ремеслу.
Петров мгновенно угадывал замысел любого произведения, его схему, ритмический рисунок вещи, ее сюжетные ходы. Подобное чувство сюжета не часто встречается даже среди литераторов.
Когда Евгений Петрович принимался фантазировать вслух, сочиняя что-нибудь, мне это доставляло чистое наслаждение: до того легко, ясно, весело и до колик смешно он выдумывал вот тут же, у вас на глазах… Какая у него было хватка! Какое чувство жанра! То, что Петров предлагал для комедии, пахло рампой; фельетонный его замысел уже в момент рождения был задорен и публицистически ясен; поворот фабулы в рассказе — оригинален. Как умел он на лету подхватить зародыш чужой мысли, иногда невнятно-робко предложенный участником темного совещания 1 или при обсуждении сюжета будущих его пьесы, сценария или повести, мгновенно выявить все положительные и отрицательные возможности этого замысла, как-то сразу недоговоренная мысль бывала вскрыта до самой ее сердцевины.
1 «Темными совещаниями» называются в сатирических изданиях коллективные обсуждения тем и сюжетов, главным образом для карикатур, но и для литературных материалов.
Вам казалось, что решение найдено, а Петров все еще фантазирует — с невероятной расточительностью, какую может себе позволить только настоящий талант. Он отбрасывает все, что уже придумал, и сочиняет еще и еще, ищет самое трудное из решений — когда все придумано точно в границах жанра, но самое решение свежо, неожиданно и самостоятельно.
Я вижу перед собою Евгения Петровича, в цветной сорочке, с галстуком (пиджак аккуратно повешен на стул). Зажмурив глаза и склонив голову набок, он заразительным веселым смехом предваряет свою реплику о том, что только что пришло ему в голову, и громко возглашает:
— Товарищи, это надо так!..
И после паузы, означающей двоеточие, еще несвязно, но абсолютно точно по мысли, увлекательно и забавно, опять-таки вперемежку со смехом, извлекает то, что пришло ему в голову… А Ильф (очевидно, нельзя все-таки писать о них раздельно), Ильф, скроив строгое лицо, если придуманное недостаточно свежо или не отвечает его изощренному вкусу, через минуту, сперва против воли, смеется вместе с Петровым. Потом он включается в поток выдумок своего друга и вот уже перебивает Петрова:
— Погодите, Женя, тут надо сделать вот что…
Петров приумолк, послушал Ильфа и, мгновенно поняв мысль товарища, опять заглушает его своим сангвиническим баритоном:
— Верно! А потом еще так!..
Чудесные часы вдохновения! Как они радовали даже случайных свидетелей!
Да, Евгений Петрович с первого взгляда воспринимался как человек с несомненным ярким талантом.
Если в Ильфе при близком знакомстве поражал мощный аналитический ум, то в Петрове вы прежде всего ощущали гармоничную, одаренную личность. Человеческое его обаяние было решительно незаурядным. Он вызывал улыбку симпатии при первом же взгляде на его доброе, ласковое лицо. Тонкий нос с горбинкой. Маленький красивый рот. Острый подбородок. Азиатские, раскосые темные глаза и прямые темные волосы, которые образовывали на середине лба аккуратный треугольничек.
Все в Евгении Петровиче казалось милым, — даже манера предупредительно обращать в сторону говорящего правое ухо (на левое ухо он плохо слышал), даже манера чуть наклонять вперед корпус и, шагая, как-то по своему выбрасывать ноги немного в стороны. А вежлив и любезен Петров был, что называется, всем своим существом. Это — от любви к людям, от желания делать добро.
Но чуть случалось ему услышать о чьем-нибудь неблаговидном поступке, о бездушном отношении к людям, о чьей-нибудь нечестности, — он сразу же покраснеет, разгорячится, и тут уж его не остановить, пока не выскажет всего, что думает.
И бесполезно в эти минуты приводить ему резоны в оправдание. Петров еще круче наклонит голову, наотмашь разрубит воздух выпрямленной кистью правой руки с торчащим кверху большим пальцем и упрямо примется повторять:
— Н-н-нет! Н-н-н-нет!.. Пусть он будет бедный, но честный!
Это была обобщенная ироническая формула Петрова, в которой он требовал от людей честности, человеколюбия, демократичности. Петров глубоко понимал и чувствовал основы нашего строя именно с этой их стороны, веем своим складом показывая примеры того, каким должен быть советский человек. И совершенно закономерным для него было то, что в 39-м году он вступил в партию.
Но