стал видным драматургом.
«Напишите об этом!», «Сядьте и напишите это!», «Я обязательно об этом напишу!..» — эти фразы часто слышали мы от него.
Весной 1938 года «Правда» впервые напечатала наш фельетон «Коровьи глаза». Петров был в то время на юге. Спустя несколько недель он вернулся в Москву и встретился с нами. Мы взволнованно спросили, читал ли он наш фельетон.
Петров подробнейшим образом рассказал нам, как он приехал на пароходе в какой-то южный город, как он гулял по этому городу, как увидел на улице «Правду», как подошел и прочел наш фельетон. Не думаю, чтобы ему так уж интересно было вспоминать все это. Но он видел, с каким жадным интересом ловили мы каждое его слово, и не считал себя вправе опустить что-либо. Эта особенность Петрова упоминается в одном из напечатанных рассказов о нем. Она была органически присуща Петрову. Особенность эта — уважение к человеку.
Летом 1938 года мы приехали на дачу к Петрову в Клязьму. «Евгений Петрович играет в волейбол», — сказали нам. Площадка была рядом. Петров был босиком, в черных, подвернутых снизу брюках и в белой майке-безрукавке. Игра была на обычном дачном уровне, но довольно азартная. Петров играл посредственно, в его команде были игроки и получше, но душой команды был безусловно он. Именно он призывал «нажать», «подтянуться», «обставить», короче говоря, сделать все возможное и даже невозможное, чтобы добиться победы.
Команда Петрова все-таки проиграла. Он подошел к нам с самым искренним огорчением на лице, задорно вызывая победителей на завтрашний матч-реванш.
Я хорошо помню этот вечер на дачной веранде. Петров и В. П. Катаев внимательно рассматривали рисунки к нашей первой книжке, сделанные жившим на той же даче художником Ротовым. Помню вдохновенный и восхитительный рассказ Петрова о навозных жуках на каком-то пляже. Он необыкновенно живо рассказывал и чуть ли не показывал нам, как один жук катит шарик «того самого», второй жук вступает в борьбу с первым за обладание «тем самым» и как третий жук — «бандюга» — хватает шарик и катит его прочь от озверевших драчунов.
Петров не был оратором, но рассказчиком был превосходным. О первом он знал, во втором не был убежден. Помню, как год спустя он с большим удивлением говорил нам, что, оказывается, может по два часа «держать аудиторию», рассказывая об Ильфе, об Америке, о своей работе.
Это было после ряда его творческих вечеров в Ленинграде. Вечера имели шумный, неистовый успех. Петров очень близко принимал это к сердцу, был радостно взволнован и совершенно растрогался, когда на вечере в каком-то художественном институте ему торжественно преподнесли маленького позолоченного теленка, специально сделанного для него студентами.
Осенью 1938 года меня и Слободского принимали в Союз советских писателей. Петров присутствовал при этом, произнес много хороших слов о нашей работе, которые я позволю себе опустить, и особенно почему-то напирал на то случайное обстоятельство, что один из нас недавно окончил Литературный институт и сдал государственные экзамены на «отлично». Этот скромный факт произвел на Петрова столь глубокое впечатление, что он никуда не мог уйти от него в своей речи. Упомянув о нем в третий или даже в четвертый раз, Евгений Петрович не без юмора заметил:
— Но я, кажется, начинаю повторяться и потому лучше закончу свою речь…
Он горячо защищал свои литературные симпатии. Помню, как ополчился он раз на критиков, щипавших тогда Юрия Германа.
— Отличный писатель, — кипятился Евгений Петрович, — не понимаю: чего они от него хотят? Виноват он только в том, что его интересно читать.
Помню наш разговор о Сергееве-Ценском. Он страшно накричал на меня за то, что я сдержанно отозвался об одной из его книг.
— Это великолепный, огромный мастер, — кричал Петров,- и я удивляюсь, что вы так говорите о нем! Возьмите его книгу «Массы, машины, стихии». Ведь это лучшее, что было у нас написано о мировой войне. Сознайтесь, вы ее не читали?
Я сознался.
— Так прочтите, — сказал Петров, — и тогда говорите. Видимо, тема разговора давно волновала его. Скоро в
«Литературной газете» появилась большая статья Петрова, где я нашел несколько абзацев из нашей беседы. С восторгом говорил всегда Петров о Маяковском.
— Это был человек неслыханного остроумия, — говорил он, — и учтите, что когда в «Крокодиле» его вещь не вызывала смеха, он не спорил, не доказывал, что это смешно. Он просто читал другую вещь. А вы всегда спорите. О чем же спорить? Или смешно, или не смешно. Вот и все.
Весной 1939 года мы встретились с Петровым в «Крокодиле». Он был весел, собирался в отпуск и, оставляя кому-то доверенность, заявил, что самые любимые его слова на свете, которые приятнее всего ему писать, — это «причитающиеся мне».
Мы принесли в редакцию «Крокодила» нашу первую пьесу-комедию «Обман зрения». Петров живо заинтересовался папкой с пьесой, взвесил ее на руке, прочел список действующих лиц. Ему явно было по душе, что мы написали большую, полнометражную вещь.
— Три действия, — повторял он, — шесть картин. Молодцы! Молодцы! И у девушки имя хорошее — Тая. А вы слышали, есть такое имя — Ая? Это две сестры: Ая и Тая. Ну, желаю успеха!
Мы разошлись по разным комнатам редакции. Примерно через час я шел один по длинному коридору «Правды». Вдруг кто-то нежно потрепал меня по плечу. Я оглянулся. Это был Петров. Он ласково улыбался и кивал мне. Я очень удивился. Евгений Петрович был чрезвычайно сдержан и даже суховат в обращении, он не баловал нас такими проявлениями симпатии.
Кратчайшей дорогой к его сердцу был труд, честная, добросовестная работа. Это я хорошо понял тогда. Речь идет, конечно, о принципах Петрова, а не о нашем доморощенном детище.
Зимой 1940 года Ленинградский. Дом писателей пригласил меня и Слободского участвовать в очередном клубном дне. В гостинице «Астория» мы узнали, что рядом живет Петров, только что вернувшийся с финского фронта. Это было дня за два до мира с Финляндией. Мы зашли к Петрову. У него был грипп, температура за 38, был он сильно простужен и утомлен. Лицо его не выражало ничего, кроме усталости. На столе стояли ваза с фруктами и бутылка легкого вина.
— Наливайте сами, вино хорошее, — тихо сказал Петров. Он лежал в кровати.
— А вы? — обратился ко мне Петров.
— Простите, я не пью, Евгений Петрович…
В тусклых глазах больного зажглись коварные искорки.
— Может быть, вы и не курите? — спросил он, приподнимаясь на локте.
— Да, не курю…
— Да вы, кажется, и не женаты? — сказал Петров, садясь в постели.
Я не был тогда женат и честно сознался в этом.
— Товарищи! — сказал Петров громким, свежим голосом. — Товарищи! Прошу встать! Среди нас присутствует ангел!!!
Было совершенно очевидно, что человек с таким запасом юмора не мог долго болеть.
Вскоре после того, как Петров был назначен редактором «Огонька», он вызвал нас к себе.
— Вам надо писать большую вещь, роман или повесть! — категорически заявил он. — Хватит бездельничать! Пишите, а я буду вас печатать в «Огоньке» с продолжением. Когда-то Кольцов вызвал меня и Ильфа и сказал нам то, что я сейчас говорю вам. И мы написали «Золотого теленка».
Мы сказали, что пишем пьесу, собираем новую книгу фельетонов и вообще работаем не покладая рук. Тогда-то и сказал нам Петров, что мы горим на работе, предварительно застраховавшись от пожара.
— Пьеса пойдет и пройдет, а книга останется, — сказал он еще. Неужели у вас нет никакого сюжета?
Мы рассказали ему очень сумбурный сюжет комической повести «Сорок восемь Ивановых». Это был довольно грубый слепок с «Двенадцати стульев».
— Неважно, — сказал Петров. — Главное, пишите. Важна не рамка, а картина. Помните: вам надо писать большую вещь!
Мы так и не написали этой повести. Но это уже не вина Петрова. Он сделал все, что мог.
Я подхожу к концу своих записок, и мне хочется отдельно поговорить об Ильфе, которого я не знал, но чувствовал почти при каждой встрече с Петровым.
Для Петрова Ильф жил и после своей физической смерти.
«Ильф обычно говорил», «Ильф поступал так», «Ильфа это всегда возмущало», «Ильф это очень любил» — таковы были любимые фразы Петрова. Ощущение всегда было такое, будто Ильф куда-то надолго уехал, или болен, или спит в соседней комнате. И с каким уважением, с какой любовью произносил Евгений Петрович имя своего замечательного друга! Его блестящее предисловие к «Записным книжкам» Ильфа, такое лирическое и сдержанное, написано именно в этом тоне.
Последний раз я видел Петрова осенью 1941 года в Москве. Шла война, город бомбили каждую ночь. Я работал в литературной редакции «Окон ТАСС», делал тексты к плакатам. Петров много писал для заграницы, его там знали, и когда в Москву приехал известный американский писатель Эрскин Колдуэлл с женой, Петров был их добровольным гидом. Жену Колдуэлла, фотокорреспондента Маргарет Колдуэлл, заинтересовали «Окна ТАСС». Петров привел ее к нам. Он необычайно торжественно представил ей писателей и художников, делавших «Окна».
Я раскланялся как мог. Петров юмористически переглянулся со мной. Он был предупредителен и авантажен, с удовольствием водил гостей по редакции и всем видом своим как бы говорил: вы там себе думайте что хотите, а у нас тут люди работают.
Маргарет Колдуэлл сделала очень много снимков и, очаровательно улыбаясь, простилась с нами. Петров наскоро пожал мне руку, и больше я его уже не видел никогда. В сорок втором году я сначала не поверил слуху о его гибели — слишком живым помнил я его. Но знакомое красивое лицо в траурной кайме пронзительно взглянуло на меня с газетного листа.
Петров умер. Но живы бессмертные книги, написанные им вместе с Ильфом.
Вечно жива будет любовь читателей к Ильфу и Петрову. И я счастлив, что судьба подарила мне встречи с одним из самых любимых писателей.
ЕВГЕНИЙ КРИГЕР
В ДНИ ВОИНЫ
В «Известиях» до сих пор есть комната на пятом этаже, которую называют «казармой». Когда-то на дверях ее был наклеен вырезанный из бумаги петух очень свирепого вида и рядом столь же свирепая надпись из трамвайного лексикона: «Местов больше нет». Вместо нынешних редакционных столов в «казарме» стояли койки, в углу сохли валенки и портянки, на стенах висели трофейные немецкие автоматы.
Это было в ту пору, когда от Пушкинской площади до линии фронта можно было добраться на автомобиле за полтора-два часа. Каждый день в пять утра население «казармы» пробуждалось от сна и, облачившись в овчинные полушубки, отбывало в дивизии, чтобы далеко за полночь вернуться назад и, терзая машинисток густым махорочным дымом, диктовать очередные, не очень веселые тогда