и родители не в порядке, и сам он, между нами говоря, имел аптеку. Кто же мог знать, что будет революция? Люди устраивались, как могли…
— Надо было знать, — холодно сказал Корейко.
— Вот и я говорю, — быстро подхватил Лапидус, — таким не место в советском учреждении (Т. 2. С. 53).
«Вот наделали делов эти бандиты Маркс и Энгельс!»— говорят в «Золотом теленке» знакомые некоего Побирухина, вычищенного из учреждения по второй категории[133]. Критики, писавшие об Ильфе и Петрове как об обличителях «пережитков капитализма», склонны были видеть в этих словах насмешку над обывателями, брюзжащими в очередях[134]. Однако «соль» остроты здесь вовсе не в «обывателях». Ильф и Петров имели некоторое представление о Марксе и Энгельсе, и они явно не были уверены в том, что идея увольнения Побирухина по второй категории действительно принадлежала классикам марксизма. Аналогичные сомнения мы встречаем даже у такого далекого от марксизма их современника, как Михаил Булгаков: «Разве Карл Маркс запрещал держать на лестницах ковры? Разве где-нибудь у Карла Маркса сказано, что второй подъезд Калабуховского дома на Пречистенке следует забить досками и ходить через черный двор?» («Собачье сердце»).
Теме чистки и связанным с нею страхам посвящены и другие рассказы — «Каприз актера», «Призрак-любитель», «Граф Средиземский». Некий Сорокин-Белобокий, обрадовавшись наступлению весны, сменил свою «черную волосатую кепку» на вороной котелок дедушки-артиста. Но на службе началась чистка и вывешен плакат: «Вон из аппарата героев 20-го числа».
— Вот нас восемь человек. Значит есть среди нас герой двадцатого числа. Кто же этот герой? Я, например, котелков не ношу… Чужая душа— потемки!.. Ходят тут всякие в котелках… — говорит ему один из сослуживцев[135].
В рассказе «Призрак-любитель» старик Культуртригер, инсценировавший появление призрака, уличает сослуживцев-безбожников в мистицизме: «Но какой же товарищ Галерейский материалист, ежели он привидения убоялся? Гнать таких надо по второй категории. И даже по первой. Какой же он, товарищи, марксист?»[136] Рассказ «Граф Средиземский», предназначенный авторами для «30 дней», но не принятый в печать и опубликованный лишь в 1957 г., дает новую версию старого сюжета о счастливо обретенном сыне аристократа. В большом доме, населенном обыкновенными советскими людьми, доживает последние дни старик, граф Средиземский. Трое вузовцев разоблачают «бывшего графа» в домовой стенгазете. Тогда граф придумывает страшную месть. Он вызывает к себе поочередно каждого из трех студентов и каждому сообщает, что тот его незаконный сын:
Я понимаю, сын мой, ваше волнение. Оно естественно. Графу теперь, сами знаете, прожить очень трудно. Из партии вас, конечно, вон!.. Я предвижу, что вас вычистят также из университета.
Реакция обретенного сына понятна:
В конце концов я не виноват. Я жертва любовной авантюры представителя царского… режима. Я не хочу быть графом… Интересно, как поступил бы на моем месте Энгельс? Я погиб. Надо скрыть. Иначе невозможно (Т. 2. С. 445, 448).
Ильф и Петров не отделяют здесь, в полном соответствии с действительностью, граждан-интеллигентов от остальных советских граждан. Носитель котелка и жертвы «призрака-любителя» — простые советские служащие; мнимые сыновья графа Средиземского — вузовцы, интеллигенты; к этой же категории, вероятно, можно отнести и героя рассказа «Блудный сын», написанного от лица автора. Но основные рефлексы их одинаковы: страх, готовность отречься от чего угодно и от кого угодно и принять с энтузиазмом любое указание сверху. Идеальным выражением такого умонастроения можно считать описанный в «Золотом теленке» «универсальный штамп», заказанный начальником «Геркулеса» Полыхаевым: «В ответ на… — далее упоминается любой акт текущей политики —…мы, геркулесовцы, как один человек, ответим» повышением качества, увеличением производительности, усилением борьбы с бюрократизмом, беспощадной борьбой со всеми пороками, «а также всем, что понадобится впредь» (Там же. С. 222).
Ряд рассказов тех лет специально посвящен коллегам Ильфа и Петрова — представителям так называемой творческой интеллигенции— писателям и художникам. Рассказ из «Чудака» «Бледное дитя века»— о поэте Андрее Бездетном, заготовлявшем стихи к 7 ноября:
Спрос на стихи и другие литературные злаки ко дню Октябрьской годовщины бывал настолько велик, что покупался любой товар, лишь бы подходил к торжественной дате. И нехороший человек Андрей Бездетный пользовался вовсю. В этот день на литбирже играли на повышение:
Отмечается усиленный спрос на эпос. С романтикой весьма крепко. Рифмы «заря — Октября» вместо двугривенного идут по полтора рубля. С лирикой слабо (Там же. С. 467).
Литературоведы, упоминавшие об этом герое, видели в нем простого двойника халтурщика Ляписа из «Двенадцати стульев», прикрывшегося «другой кличкой», и недоумевали, зачем писатели сочинили этот рассказ да еще включили его в сборник своих рассказов[137]. Однако Ляпис был обыкновенным халтурщиком, не претендовавшим на наиболее ответственные политические темы, а Андрей Бездетный — певец октябрьской годовщины, представитель той табельной поэзии, где в предреволюционные годы подвизались цензор Сергей Плаксин и юный Валентин Катаев.
Писателей, естественно, интересовали не только халтурщик Андрей Бездетный, его двойник Молокович, тоже пишущий к 7 ноября (Т. 2. С. 518–519), и «молодые граждане в котиковых шапочках», сочинявшие «марксистские обозрения» для Мюзик-холла (Там же. С. 459, 462). Предметом их сатиры оказывались и подлинные представители искусства и литературы тех лет. Среди них, например, был и С. М. Эйзенштейн, создавший фильм о классовой борьбе в деревне — «Старое и новое».
Настоящая деревня была показана так:
1. Кулак — афишная тумба с антисоветскими буркалами.
2. Жена — чемпионка толщины с антисоветскими подмышками.
3. Друзья — члены клуба толстяков.
4. Домашний скот — сплошная контра…
…Этим Эйзенштейн хотел, вероятно, добиться особенной остроты и резкости и обнажить силы, борющиеся в деревне.
Но штамп оказался сильнее режиссеров, ассистентов, декораторов, администраторов, экспертов, уполномоченных и хранителей большой чугунной печати Совкино. Фокус не удался (Там же. С. 465–466).
Мы уже упоминали о кампании, поднятой против Пильняка за печатание за границей повести «Красное дерево». В никогда не переиздававшемся фельетоне «Три с минусом»[138] Ильф и Петров изобразили одно из таких заседаний против Пильняка как урок в гимназии:
…на этот раз писателям был задан урок о Пильняке.
— Что будет, — трусливо шептала Вера Инбер. — Я ничего не выучила.
Олеша испуганно писал шпаргалку…
И один только Волин хорошо знал урок. Впрочем, это был первый ученик. И все смотрели на него с завистью. Он вызвался отвечать первым и отвечал битый час. За это время ему удалось произнести все свои фельетоны и статьи, напечатанные им в газетах по поводу антисоветского выступления Пильняка… Кроме своих собственных сочинений, Волин прочел также несколько цитат из «Красного дерева».
Публика насторожилась. Одни требовали ареста Пильняка. Другие просили прочесть «Красное дерево» целиком якобы для лучшего ознакомления с поступком писателя. Кроме того, поступила записка с вопросом: «Будут ли распространяться норвежские сельди, поступившие в кооператив № 84, и по какому талону»…
Ученику Шкловскому, как всегда, удалось обмануть учителя… Легко обойдя вопрос о Пильняке, Шкловский заявил, что писателю нужна вторая профессия…
Юрий Олеша читал свою речь по бумажке.
Громовым голосом он опубликовал популярный афоризм о том, что если дать овцам свободу слова, то они все равно будут блеять.
— Пильняк проблеял, — заявил Олеша…
В общем, писатели отвечали по политграмоте на три с минусом…
Конечно, и рецензию на фильм Эйзенштейна, и отчет о диспуте о Пильняке можно было рассматривать как сочинения, написанные с ортодоксальных позиций: как критику режиссера за неумелое изображение классовой борьбы в деревне и писателей — за недостаточно энергичное осуждение политических ошибок их собрата (именно поэтому оба фельетона и были напечатаны). Но читатель, внимательный к творчеству авторов фельетона, мог бы заметить, что сами они «обманули учителя» еще радикальнее, чем Шкловский, и не только не ответили на вопрос о Пильняке, но и вообще ни разу не написали ни о коллективизации, ни о вредительстве, ни о политических ошибках своих коллег.
Более того, изобразив виднейшего рапповского критика Б. Волина в виде первого ученика, они обнаружили явную антипатию к идеологически наиболее выдержанной группе творческой интеллигенции. Критикам был посвящен и упомянутый уже фельетон «Мала куча — крыши нет»: «…критики у нас по преимуществу действительно весьма забавные… И стоит только одному критику изругать новую книгу, как остальные критики с чисто детским весельем набрасываются на нее и принимаются, в свою очередь, пинать автора ногами.
Начало положено. Из разбитого носа автора показалась первая капля крови. Возбужденные критики начинают писать» (Там же. С. 488–489).
А вот диалог из записной книжки Ильфа 1930 г., вошедший потом в фельетон «Литературный трамвай»:
— Вы марксист?
— Нет.
— Кто же вы такой?
— Я эклектик.
Стали писать— «эклектик». Остановили. «Не отрезывайте человеку путей к отступлению». Приступили снова.
— А по-вашему, эклектизм — это хорошо?
— Да уж что хорошего.
Записали: «Эклектик, но к эклектизму относится отрицательно» (Т. 5. С. 189–190; ср.: Т. 3. С. 174–175).
Наиболее яркое выражение этой темы — в фельетоне из «Литературной газеты» «Отдайте ему курсив» о «первом ученике» (опять «первом ученике»!), критике-зубриле, вечно твердящем некий стих, составленный по образцу тех стихов, которые облегчали в гимназии запоминание орфографических правил:
Бойтесь, дети, гуманизма,
Бойтесь ячества, друзья,
Формализма, схематизма
Опасайтесь как огня… (Т. 3. С. 160)
Там же был помещен рассказ «Идеологическая пеня», как бы сводящий воедино тему приспособленчества, трусости и готовности отмежевываться от кого и от чего угодно. Авторы предлагают «внести стройность и порядок в литотмежевательное дело». Они советуют писателям не дожидаться появления ругательных статей, а отмежевываться от своих сочинений заранее. Отмежевание должно быть введено в типовой издательский договор: «Автор признает свой роман… который он должен сдать не позднее августа 1933 года, грубой приспособленческой халтурой, где убогость формы достойно сочетается с узколобым кретинизмом содержания…»; в пьесах отмежевание производится в финале перед занавесом; поэтам надлежит отмежевываться в стихах. А те «литературные старатели», которые этого сделать не успеют, должны помещать отречения от своих литературных произведений «за плату по нормальному тарифу в отделе объявлений, между извещениями: «Пропала сука» и «Я, такой-то, порвал связь с родителями с 18 часов 14 минут 24 мая…»» (Там же. С. 147).
Едва ли можно утверждать, что писатели случайно соединили эти три темы: сбежавшая сука, отречение от своего сочинения, отречение от родителей. В записных книжках тех лет Ильф выразил свое отношение к той же теме еще лапидарнее, предложив новое название известной картины Репина: «Иоанн Грозный отмежевывается от своего сына» (Т. 5. С. 187).
Актуальность фельетона «Идеологическая пеня» получила подтверждение в той самой «Литературной газете», где он печатался: в номере за 12 мая фельетону предшествовала бодрая передовица «К новым успехам», а в следующем номере редакция уже отмежевывалась от своей передовицы как связанной с только что ликвидированным РАППом.
Но если в «годы великого перелома» Ильф и Петров выступали не против «интеллигенции, претендовавшей на свое собственное мнение», а против интеллигентов — конформистов и трусов, то что же тогда