в каюте были обиты светло-коричневой акушерско-гинекологической клеенкой. Было жарко, простыни сползали, и клеенка прилипала к голому телу (Там же. С. 259).
… В грязи вокзала, в сумбуре широких и мрачных деревянных скамей, где храпят люди и их громадные мешки. Мешки такие большие, будто в них перевозят трупы… (Там же. С. 243).
… Внезапно, на станции Харьков, в купе ворвалась продавщица в белом халате, надетом на бобриковое пальто, и хрипло заорала: «А ну, кому ириски? Кому еще ириски? Есть малярийные капли!» Капли— это был коньяк (Там же. С. 238).
… — Бога нет!
— А сыр есть? — грустно спросил учитель (Там же. С. 236).
… Пошел в Малаховку покупать мисочку. В малаховском продмаге продается «акула соленая, 3 рубля кило». Длинные белые пластины акулы не привлекают малаховскую общественность. Она настроена агрессивно и покупает водку… Все-таки непонятно, откуда взялась соленая акула. Мисочки не нашел. Еще продается лещ вяленый и копченый (Там же. С. 239–240).
… Еще продаются в продмаге мухи. На маленьком черном куске мяса сидит тысяча мух, цена за кило мух 5 рублей. Недорого, но надо самому наловить (Там же. С. 241).
… Газетный киоск на станции Красково, широкой и стоящей между шеренгами сосен. Газет нет совсем, имеется журнал «На суше и на море» за июнь прошлого года, хотя даже за этот год он не вызвал бы волнения… журнал «Ворошиловский стрелок», книжка на еврейском языке, химические карандаши «Копирка» и детские краски на картонных палитрах. Таким образом, узнать, что делается на суше, на море, на воздухе и на воде нельзя, надо для этого поехать в Москву… Да, еще продаются приборы для очинки карандашей под названием «Канцпром». Все (Т. 5. С. 249–250).
… На мутном стекле белела записочка: «Киоск выходной». Тоска, тоска навеки (Там же. С. 248).
… В пыли, среди нищенских дач, толстозадая лошадка везет задумчивых седоков (Там же. С. 241).
Но дачи встречаются не только нищенские. Упоминаются и другие, роскошные, но сменившие хозяев:
Дачи имели странных владельцев: МСНХ, Бюробин. Бог знает, кто теперь на этих дачах живет. На даче Бюробина еще стоял, некогда привлекательный, торгсиновский запах настоящей олифы, настоящих белил, всего настоящего и недавно еще недостижимого (Зап. книжки И. Ильфа. Л. 23).
«Торгсиновский запах»— это уже прошлое, но новый зажиточный быт в Москве, в дорогих домах творчества и пансионатах — черта именно тех лет, когда девизом стали слова вождя: «Жить стало лучше, товарищи. Жить стало веселее».
Быт этот нашел отражение в последней книге Ильфа:
Бал эпохи благоденствия. У всех есть дети, у всех есть квартиры, у всех есть жены. Все собираются и веселятся. Джина не пьют. То ли смущает квадратная бутылка, то ли вообще не любят новшеств. За стол садятся во втором часу. Расходятся под утро. Тяжело нагруженная вешалка срывается с гвоздей. В следующий раз все происходит точно так же. Джин (не пьют), вешалка (срывается), расходятся только к утру (Т. 5. С. 237).
… Приап домов отдыха. Я встретил его зимой. Он был в дорогой шубе и шапке из меха черной пантеры…
Пансионат Интуриста недалеко от Болшево… Бешеное воровство. Сиделка, старая биндюжница и дура. Пансионат пришлось закрыть до срока…
Сухопарый идиот дирижировал детским оркестром. Мальчишки — фантастические дураки… Это были гордые дети маленьких ответственных работников (Зап. книжки И. Ильфа. Л. 33).
… В этой редакции очень много ванн и уборных. Но я ведь прихожу туда не купаться, не мочиться, а работать. Между тем работать там уже нельзя (Т. 5. С. 232).[252]
Невозможность работать не только в изображенной здесь редакции «Правды», но и во всей «сфере производства», которой непосредственно занимались Ильф и Петров, — еще одна важная тема последней книги:
Это неприятно, но это факт. Великая страна не имеет великой литературы. (Зап. книжки И. Ильфа. Л. 29).
… Книжная инфляция, болезнь изнурительная, вроде сахарного мочеизнурения. (Т. 5. С. 223).
… Чувство стыда не покидает все время. Пьеса написана так, как будто никогда на свете не было драматургии, не было ни Шекспира, ни Островского. Это похоже на автомобиль, сделанный с помощью только одного инструмента— топора. Унизительно, примитивно… (Там же. С. 245).
… Вся пьеса построена на честном слове. «Если вы мне верите, вы не станете меня спрашивать. Я говорю, что так было. Верьте мне» (Там же. С. 254).
Но недостаточные художественные достоинства произведений искусства с лихвой восполнялись величайшим оптимизмом, присущим всем видам идеологии:
На съезд животноводов приехал восьмидесятилетний пастух из Азербайджана. Он вышел на кафедру, посмотрел вокруг и сказал: «Это какой-то дивный сон» (Там же. С. 233).
Конечно, «все», упомянутые Ильфом, это не вся огромная страна, а достаточно тонкий слой общества. Но жить «лучше» и «веселее» предписывалось и рядовым гражданам, в частности и колхозным «пейзанам»:
«В колхозе огромный подъем. За зиму отпраздновали 100 свадеб. Лучшие женихи достались пятисотницам». Известия. Боже, как все это далеко от того идеала, который рисовал нам Ванька Макарьев! (Зап. книжки И. Ильфа. Л. 6).[253]
Речь идет об одном из ведущих рапповских критиков И. С. Макарьеве. Что именно писал Макарьев в 1920-х и начале 1930-х гг. о семье и браке при социализме, неизвестно, но догадаться нетрудно: это были, очевидно, вариации на тему известных рассуждений Энгельса о том, что уничтожение капиталистического производства «устранит все побочные экономические соображения» при заключении брака и «не останется никакого другого мотива, кроме взаимной склонности». Это действительно очень далеко от брака из-за комнаты в «Сильном чувстве» и распределения лучших женихов среди невест с наибольшим количеством трудодней.
Хорошо организованные браки между лучшими женихами и соответствующими невестами, как водится, дополняются неузаконенными любовными связями. Эта тема также широко отразилась в последней «Записной книжке»:
Бесчувственная, ассирийская жажда жизни и наслаждений (Т. 5. С. 263).
… «В конце концов я тоже человек, — закричал он, появляясь в окне. — Что это? Дом отдыха или…» Он не закончил, так как сознавал сам, что это давно уже не дом отдыха, а это самое «или» и есть (Там же. С. 219).
… Если эти дома нельзя назвать публичными, то все-таки некоторая публичноватость в них есть. Этот дом отдыха славился на всем побережье своей развращенностью и чисто римским падением нравов. Так было из года в год. Уже и врачи махнули на это рукой… (Зап. книжки И. Ильфа. Л. 31).
… Дом отдыха в Остафьево, переполненный детьми и половыми психопатками, которые громко читают Баркова, брошенными женами, худыми, некрасивыми, старыми, сошедшими с ума от горя и неудовлетворенной страсти. Они собираются в кучки и вызывающе громко читают вслух Баркова. Есть от чего сойти с ума! Мужчины бледнеют от страха.
Белые, выкрашенные известкой колонны сами светятся. На соломенных креслах деловито отдыхают Саша и Джек. Брошенные жены смотрят на них с благоговением и с надеждой на совокупление. Поэты ломаются, говорят неестественными голосами «умных вещей»… Вечером брошенные жены танцуют в овальном зале с колоннами… Брошенные жены танцуют со страстью, о которой могут только мечтать мексиканки. Но гордые поэты играют в шахматы, и страсть по-прежнему остается неразделенной (Т. 5. С. 234–235).[254]
… Истощенные беспорядочными половыми сношениями и абортами, смогут ли они что-нибудь написать? (Там же. С. 233).
… Остафьево. Наконец это совершилось. К обеду она вышла еще более некрасивая и жалкая, чем всегда, но чертовски счастливая. Он же сел за стол с видом человека, выполнившего свой долг. Все это знали, и почтительный шепот наполнил светлое помещение… (Там же. С. 219).
… На Петровских линиях учрежденческий сторож сдавал комнаты учреждения проституткам. За обыкновенную комнату он брал 3 рубля, а за кабинет начальника 5 рублей. Потом это обнаружилось, пришла милиция и забрала сторожа. Но с тех пор, когда начальник учреждения говорил, что идет к себе поработать, все со смехом отвечали, что знают, как он собирается поработать (Зап. книжки И. Ильфа. Л. 14).
… Ильина была типичной мещанской Мессалиной, которая обворожила подсудимого массивностью и выпуклостью своих форм (Т. 5. С. 263).
… История одной жизни. Ее развратил заведующий домом отдыха. Развратил теоретически и подослал молодого человека. И только потом стал с ней жить. Зато никто бы не обвинил его в том, что он воспользовался неопытностью девушки (Зап. книжки И. Ильфа. Л. 27).
Говоря о временах юности Ильфа, мы уже приводили заметки из последней «Записной книжки», относящиеся к предреволюционному быту. Воспоминания эти идут вперемежку с наблюдениями над окружавшей автора действительностью, и у читателя естественно возникает мысль, что параллель эта не случайна. Круг замкнулся, и «эпоха благоденствия» 1934–1937 гг. оказалась неожиданно похожей на 1913 г. — «блестящий, пышный» предвоенный год, как назвал его когда-то М. Булгаков.[255]
Но какое же место занимали в этом мире собратья Ильфа — интеллигенты, те самые, которым присваивалась столь важная роль в предреволюционные и первые послереволюционные годы и которых так усердно защищают от Ильфа и Петрова критики последнего десятилетия?
Как и в предыдущих своих сочинениях, Ильф и в «Записной книжке» ни разу не задевает и даже не упоминает интеллигентов, претендующих на собственное мнение. Интеллигенты, о которых он пишет, — это не оппозиционеры, а прежде всего приспособленцы и стяжатели: именно в этой связи Ильф вспоминал своих собратьев по перу, занимавшихся автогенной сваркой ради «наибольшего приближения к индустриальному пролетариату». К этой же теме относятся и следующие записи:
Оскорбленный голос писательницы: «Товарищи, дайте мне доформулировать». Ах, какая беда, не дают доформулировать (Т. 5. С. 220).
… На дискуссии он признался не только в формализме, но и бюрократизме, а также в волоките (Т. 5. С. 224).
… Он обещал на съезде, что родит роман и сына. Роман появился, плохой роман. А где же сын? Или вместо сына произошел аборт? (Зап. книжки И. Ильфа. Л. 18).
В этой последней записи речь идет о писателе А. Авдеенко, который произнес на VII Съезде советов СССР речь «За что я аплодировал Сталину?», явившуюся одним из этапов в нарастающем культе вождя:
Я пишу книги, я — писатель, я мечтаю создать незабываемое произведение… Я продолжаю свой род, он будет счастливым— все благодаря тебе, великий воспитатель Сталин… — заявил Авдеенко. — Когда моя любимая женщина родит мне ребенка, первое слово, которому я его выучу, будет: Сталин.[256]
… Пишет стихи, словно выбирает почетный президиум. Обязательно упомянет весь состав.[257]
Преданность вождю и почетному президиуму не оставалась невознагражденной:
Когда я заглянул в этот список, то сразу увидел, что ничего не выйдет. Это был список на раздачу квартир, а нужен был список людей, умеющих работать. Эти два списка никогда не совпадают. Не было такого случая (Т. 5. С. 262).
… «В погоне за длинным рублем попал под автобус писатель Графинский».