Заметка из отдела происшествий (Там же. С. 246).
… Уже похороны походят на шахматный турнир, а турнир на похороны… Кто Багрицкого хоронит, кто сухой паек несет… (Зап. книжки И. Ильфа. Л. 11).
… Художники ходят по главкам, навязывают заказы. «Опыт предыдущих лет… По инициативе товарища Беленького…» Деньги дают легко… (Т. 5. С. 233).
… Литературная компания, где богатству участников придавалось большое значение… Там был один писатель, которого надо было бы провести в виконты, — он никогда не ездил в третьем классе, не привелось… А занимались они в общем халтурой, дела свои умели делать… (Там же. С. 258–259).
… Он придет ко мне сегодня вечером, и я заранее знаю, что он будет мне рассказывать, что тоже не отстал от века, что у него тоже есть деньги, квартира, жена, известность. Ладно, пусть рассказывает, черт с ним! Он лысый, симпатичный и глупый, как мы все (Там же. С. 237).
… Я ехал в международном вагоне. Ну, и очень приятно! Он подошел ко мне и извиняющимся голосом сказал, что едет в мягком, потому что не достал билета в международный. Эта сволочь считает, что если едет в мягком вагоне, то я не буду его уважать, что ли? (Там же. С. 232).
Перед нами действительно примечательное происшествие. Собеседник Ильфа, явно такой же интеллигент, как и сам писатель, и вдобавок гражданин уже официально провозглашенного бесклассового общества, был обеспокоен тем, что может потерять уважение своих собратьев, если будет ездить не в том классе, в каком ездят остальные.
И это явно не единичный факт, а некое общественное явление, беспокоившее писателя. В его последней книге появляется характерное и на первый взгляд довольно странное выражение «непуганые идиоты»:
«Край непуганых идиотов». Самое время пугнуть (Там же. С. 239), — записал он.
И в другом месте снова:
В каждом журнале ругают Жарова. Раньше десять лет хвалили, теперь десять лет будут ругать. Ругать будут за то, за что раньше хвалили. Тяжело и нудно среди непуганых идиотов.[258]
Александр Жаров, автор пионерского гимна «Взвейтесь кострами, синие ночи…», был действительно не в чести в те годы: для критиков он стал как бы классическим примером «мертвящего шаблона» в поэзии. Уже в начале 1936 г. в рецензии на новые сборники стихов А. Жарова и Джека Алтаузена Ю. Севрук писал: «Жаров и Алтаузен далеко отстали от уровня современной поэтической культуры. Жаров и Алтаузен утратили ту спаянность с пролетарским коллективом, которую они имели в первые годы своей литературной работы».[259] 6 марта в «Комсомольской правде» появилась редакционная статья (без подписи) «Разговор по душам», прямо направленная против Жарова, Алтаузена и других комсомольских поэтов, которые «так и не поднялись» выше своих ранних произведений: «…читатель значительно вырос, а поэты, о которых идет речь, отстали». В 1936 г. Жарова ругали в «Литературной газете» еще несколько раз (15 марта, 30 июня). В начале 1937 г., во время юбилейного «пушкинского» пленума, обиженные комсомольские поэты предприняли попытку контрнаступления. Они использовали то обстоятельство, что первым, кто начал их критиковать, противопоставляя поэтам большой поэтической культуры — Пастернаку, Сельвинскому и Тихонову, был Бухарин (в докладе на съезде писателей в 1934 г.),[260] а Бухарин после январского процесса Пятакова и Радека был уже обреченной фигурой. «Как это могло случиться, — вопрошал Джек Алтаузен, — что в течение долгого времени группа людей во главе с Бухариным и его подголосками подсовывали Пастернака советскому народу… дисквалифицируя и оглупляя таких поэтов, как Демьян Бедный, Безыменский… Жаров?..»[261] Но и этот аргумент не возымел действия. Всегда хорошо осведомленная партийная критикесса Е. Усиевич отвергла «подкинутую Бухариным» дилемму — «либо хорошие «аполитичные» стихи, либо «агитки» — либо Б. Пастернак, либо А. Жаров», и заявила: «Чтобы разбить и разоблачить остатки буржуазной вредительской теории, в свое время усиленно пропагандировавшейся «литвождями» из РАПП и снова подсунутой нам на Всесоюзном съезде Бухариным, следует не кидаться от псевдоаполитичного Пастернака к псевдоспециалистам по политической поэзии — А. Жарову и М. Голодному, а бороться за подлинную высокую поэзию, которая всегда будет и подлинно политической поэзией».[262] В этом же духе высказался и Фадеев, все более приближавшийся после смерти Горького к роли литературного вождя. Процитировав стихи Пушкина «Художнику», он заявил: «А что делать, к примеру, если Жаров… пишет все хуже и хуже. Трудно, входя в его мастерскую, сказать: «Гипсу ты мысли даешь, мрамор послушен тебе»… Вот почему, когда я встречаюсь с Жаровым, мы в плане искусства мало что можем сказать друг другу…»[263]
Ругали Жарова не только литературные вожди и критики; осуждали его и собратья-поэты — Сурков,[264] Безыменский,[265] А. Адалис.[266] Резко выступая на собрании писателей в Ленинграде против Б. Пастернака, Н. Заболоцкий пояснил в духе Фадеева и Усиевич, что критика Пастернака не означает солидарности «с Уткиным, Жаровым, Алтаузеном, которые нас мало удовлетворяют в смысле художественной ценности их произведений».[267]
Отвращение Ильфа к этой антижаровской кампании не свидетельствовало о том, что он был поклонником творчества или приятелем поэта. В одном из рассказов Ильфа и Петрова упоминаются стихи некоего Аркадия Парового «Звонче голос за конский волос» (Т. 3. С. 31); это явная пародия на название одного из стихотворений Жарова — «Голос за силос».[268] В заметке об Остафьеве в «Записной книжке» как раз упоминаются «Саша» (Жаров) и «Джек» (Алтаузен), которые ломаются перед благоговейно взирающими на них дамами, «говорят неестественными голосами «умных вещей»» (Т. 5. С. 234). Несомненно, прежние похвалы Жарову были Ильфу не более по душе, чем нынешняя ругань. Горькие слова о «непуганых идиотах» вызваны прежде всего тем, что Жарова раньше хвалили все, а теперь таким же образом ругают все, причем ругают за то, за что раньше хвалили. Поражала Ильфа именно стадность всеобщего мнения.
Не менее выразителен и образ, созданный писателем для обозначения этого единогласия. «Край непуганых идиотов», конечно, пародирует «В краю непуганых птиц» М. Пришвина. Почему Ильф вспомнил эту книгу? В 1934 г. вышло новое издание «В краю непуганых птиц», радикально отличавшееся от первого, написанного еще до революции. Издание 1934 г. было дополнено первой частью, где воспевался только что построенный трудом заключенных Беломорско-Балтийский канал и утверждалось, что «совокупность проблем» «Войны и мира» «в сравнении с тем, что заключено в создании канала, мне кажется не так уж значительной». Часть этих глав автор заполнил статистическими таблицами, «календарем строительства», «рапортом зам. председателя ОГПУ т. Ягоды».[269] Ильфа поспешная старательность старого писателя поразила тем более, что сам он (вместе с Петровым), как мы уже знаем, отверг предложение участвовать в книге, прославляющей канал.
Но почему же все-таки «идиоты» именуются «непугаными»? Граждан 1937 г. скорее можно было назвать «напуганными». Но одно не противоречило другому. Испуг перед властью парализовал все остальные эмоции; люди почти перестали думать о таких вещах, как справедливость или несправедливость своих слов и дел, о возможных упреках совести, об оценке совершенных ими поступков со стороны современников и потомков.
Хоть есть охотники поподличать везде,
Но нынче смех страшит и держит стыд в узде…—
эта формула совсем не действовала в то время. Общество воистину стало монолитным — каждый поступал как все. Интеллигентов начала XX в. упрекали в «народопоклонстве», в эгалитаризме. Теперь с этими недостатками было покончено. Собратьев Ильфа нисколько не смущали пустота в продмаге и газетном киоске, нищета и грязь на вокзалах, железных и автомобильных дорогах, невозможность работать в литературе и искусстве. Они беспокоились о другом: не отстать от века и от других, иметь деньги, иметь квартиру, жену, известность, ездить в подобающем им по рангу вагоне поезда, выступать на писательских собраниях, разоблачая формализм и прочие идеологические пороки и стремясь обязательно «доформулировать» все до конца. Всеобщее единогласие делало это общество как бы «краем непуганых птиц», не боявшихся ни смеха над собой, ни стыда.
Как и в фельетонах «эпохи благоденствия», Ильф и в последней «Записной книжке» постоянно обращался к теме всеобщего равнодушия, но в книге, не предназначенной для печати, ему не нужно уже было делать вид, что эти факты — лишь «типические исключения»:
Бесконечные коридоры новой редакции. Не слышно шума боевого, нет суеты. Честное слово, самая обыкновенная суета в редакции лучше этого мертвящего спокойствия. Аппарат громадный, торопиться, следовательно, незачем, и так не хватает работы. И вот все потихоньку привыкли к безделью… (Т. 5. С. 231).
… Шестилетняя девочка 22 дня блуждала по лесу, ела веточки и цветы. После первых дней ее перестали искать. Мир не видел таких сволочей. Что значит не нашли? Умерла? Но тело найти надо? Почему не привели розыскную собаку? Она нашла бы за несколько часов.
… Все время передавали какую-то чушь. «Детская художественная олимпиада в Улан-Удэ», «Женский автомобильный пробег в честь запрещения абортов», а о том, что всех интересовало, о перелете, ни слова, как будто и не было никакого перелета… (Там же. С. 262).[270]
Писатель, написавший когда-то две самые веселые книги в русской литературе, уходил из жизни, отказавшись от прежних надежд и иллюзий: во всяком случае, в его последнем произведении их нет. Он был мужественным человеком и старался подавить отчаяние — пытался даже шутить по поводу собственной близкой смерти: «За несколько дней до смерти, сидя в ресторане, он взял в руки бокал и грустно сострил: «Шампанское марки «Ich sterbe»».[271]
Это почти цитата из воспоминаний О. Л. Книппер о смерти Чехова: «Пришел доктор, велел дать шампанского. Антон Павлович сел и как-то значительно, громко сказал доктору по-немецки: «Ich sterbe».
Потом взял бокал, повернул ко мне лицо, улыбнулся своей удивительной улыбкой, сказал: «Давно я не пил шампанского…», покойно выпил все до дна, тихо лег на левый бок и скоро умолкнул навсегда…»[272]
Но сама смерть Ильфа так же не походила на смерть Чехова, как и обстановка, в которой умирали оба писателя. Всегда писавший о «хмурых людях», Чехов умер накануне тех лет, когда его герои увидели если не «небо в алмазах», то хотя бы манифест 17 октября. Последняя вещь Чехова — весенняя, почти оптимистическая «Невеста».
Ильф умирал совсем в другое время. В его записной книжке 1931 г. есть такая заметка: «Я умру на пороге счастья, как раз за день до того, когда будут раздавать конфеты» (Там же. С. 186). Едва ли он мог предвидеть всю дьявольскую иронию этих слов. Он действительно умер «на пороге». Конечно, репрессии 1937 г. не представляли собой чего-либо совершенно нового в жизни страны, но до этого времени они лишь изредка затрагивали писателей и касались кругов, от которых Ильф и Петров были далеки. Весенний пленум 1937 г. и арест Бухарина и Рыкова предвещали новую волну арестов, превосходившую все предшествующие.
Евгений Петров