от прежних показаний, а на вопрос Вышинского, почему же он оговаривал себя на следствии, ответил: «Вы знаете, почему я сознавался»; он слышал, как на новом судебном заседании Крестинский отказался от первого заявления и вновь признал свою вину. Для Евгения Петрова процесс Бухарина имел особое значение — ведь главный подсудимый был именно тем человеком, чье благосклонное внимание к «Двенадцати стульям» заставило критиков прервать длительное молчание о книге и заметить ее существование. «Я видел лица, покрытые смертельной бледностью, слышал слова, жалкие слова, которые, кстати сказать, даже в этот последний момент иногда вызывали у публики иронический смех…» — писал Е. Петров в «Литературной газете», и таковы были, вероятно, его действительные впечатления. Но далее: «Какое счастье, что этот тяжелый кошмар, наконец, кончился, что талантливейшему, честнейшему товарищу Ежову, которому, работая днем и ночью, задыхаясь в испарениях яда, приготовленного бухариными и ягодами, удалось схватить за горло скользкую гадину, сжать это подлое горло, швырнуть гадину на скамью подсудимых!»[291]
Свою книгу об Олеше А. Белинков озаглавил «Сдача и гибель советского интеллигента». В какой-то степени сдача Евгения Петрова и его гибель как писателя определялась личными свойствами, отличавшими младшего соавтора от старшего. О различных характерах Ильфа и Петрова и спорах между ними рассказывал и Эренбург:
В воспоминаниях сливаются два имени: был «Ильфпетров». А они не походили друг на друга. Илья Арнольдович был застенчивым, молчаливым, шутил редко, но зло, и как многие писатели, смешившие миллионы людей — от Гоголя до Зощенко, — был скорее печальным… А Петров любил уют; он легко сходился с разными людьми; на собраниях выступал и за себя и за Ильфа… Он был, кажется, самым оптимистическим человеком из всех, кого я в жизни встретил: ему очень хотелось, чтобы все было лучше, чем на самом деле…
Как-то в Париже Ильф и Петров обсуждали, о чем написать третий роман. Ильф вдруг помрачнел:
— А стоит ли вообще писать роман? Женя, вы, как всегда, хотите доказать, что Всеволод Иванов ошибался и что в Сибири растут пальмы…[292]
Такие же упреки Ильфа приводятся и в воспоминаниях самого Петрова: «Женя, вы оптимист собачий».[293] А в «Одноэтажной Америке» Петров даже описал ссору со своим соавтором (не указав, однако, повода, вызвавшего ее) — «с криками, ругательствами и страшными обвинениями» (Т. 5. С. 503). Константин Ротов (отбывший два лагерных срока и доживший до 1959 г.) вспоминал о разногласиях между соавторами определеннее: по его словам, оптимизм одного из авторов и пессимизм другого проявлялся и в политических взглядах. Ильф, например, не верил в правдивость показаний подсудимых на вредительских процессах.
Склонность к самообману становится одним из самых опасных человеческих свойств в трудные времена. С весны 1937 г. Евгений Петров, как и другие советские писатели, оказался под таким давлением, которого не испытывали их собратья прежде, даже в годы «великого перелома». И Петров не остановился на обязательных формулах, произнесенных «сквозь зубы», но пошел дальше по пути капитуляции. После смерти Ильфа он совсем отошел от прежних литературных жанров, перестал писать рассказы и фельетоны и выступал главным образом как очеркист. Летом 1937 г. он ездил на Дальний Восток и на Колыму;[294] осенью 1939 г. был военным корреспондентом на только что занятой Западной Украине и написал очерки «Как польские офицеры сожгли два села» и «Подлинная демократия» (о выборах в Верховный Совет от новоприсоединенных земель), в начале следующего года он отправился в той же роли на финский фронт (очерк «Подвиг орденоносной дивизии»). Уже в начале 1939 г. Сталин решил приободрить писателей, избежавших уничтожения в предшествующие годы и с тревогой ждавших дальнейших репрессий. 31 января группа «успевающих» писателей была награждена орденами; Евгений Петров попал в число получивших высшую награду — орден Ленина.[295] Вступление в партию открыло ему путь к дальнейшему продвижению.[296] Он стал редактором журнала «Огонек», вошел в редакционную коллегию «Литературной газеты» и «Крокодила». Постепенно он стал ощущать себя официальным журналистом — подобием своего предшественника по «Огоньку» и бывшего покровителя Михаила Кольцова.
В какой степени сам Евгений Петров ощущал происшедшую с ним метаморфозу? Люди, вспоминавшие о его редакторской и журналистской деятельности в 1937–1942 гг., пишут о нем с большой теплотой: став редактором, он не превратился в вельможу, а, напротив, старался на этом посту принести как можно больше пользы, помогал молодым юмористам (например, А. Раскину и М. Слободскому), с прежним пылом бичевал равнодушие, глупость, бюрократизм. Ничего экстраординарного он, очевидно, не ощущал и в своих корреспонденциях с Западной Украины и с финского фронта: ведь то, что он писал и говорил, говорили и писали все, во всяком случае все, кто мог говорить и писать в Советском Союзе.
Дважды Е. Петров пытался вернуться к сатирическому жанру. Если в его музыкальных сценариях, увидевших свет экрана («Музыкальная история», «Антон Иванович сердится»), фигурировали лишь второстепенные сатирические персонажи (шофер Альфред Тараканов, композитор Керосинов), то в сценарии «Беспокойный человек», написанном, как и два предыдущих, вместе с Г. Н. Мунблитом, но не поставленном, сатирическая тема занимала едва ли не центральное место. Действие «Беспокойного человека» развивается в обычном клубе, подобном тому, который описывался прежде Ильфом и Петровым в фельетоне «Для полноты счастья» (Т. 3. С. 265–270).
Клуб новый, недавно выстроенный, но на его парадной двери приколочена надпись «Ход со двора».
Клуб, как водится, украшен плакатами: «Уважайте труд уборщиц!», «Больше внимания разным вопросам!», «Поднимем клубную работу на высшую ступень!», «Ударим по срывщикам клубной работы!». Во главе клуба стоит некий Гусаков, буфетчицей работает его жена; всеми делами заправляет жулик и вор, комендант Драпкин. Попытки новой директорши клуба, молодой выпускницы философского факультета Наташи Касаткиной, изменить положение наталкиваются на хорошо организованное сопротивление всей этой компании. Когда она предлагает снять глупые лозунги, Гусаков многозначительно возражает («после зловещей паузы»): «Надпись-то политическая». Не ограничиваясь этим, Гусаков выдвигает против Касаткиной обвинения — политические и уголовные (мотив этот стал возможным после падения Ежова, когда в печати стали обличать «клеветников и перестраховщиков»): «Гусаков, по обыкновению в подтяжках и кепке, высунув язык, сочиняет донос. Делается это при помощи на редкость невинных орудий — тоненькой школьной ручки и чернильницы-невыливайки».
Сцена писания доноса — пожалуй, самая яркая в сценарии. В основном же он представляется довольно бледным отражением фельетонов середины 1930-х гг., и прежде всего близкого по теме фельетона «Для полноты счастья». Но в фельетонах Ильф и Петров, выступая против равнодушия и глупости, высказывали свои авторские эмоции, но отнюдь не изображали зло уже поверженным и побежденным; в сценарии же добродетель наглядно и решительно торжествовала над пороком.
То, что в фельетонах было только благими пожеланиями авторов, превратилось в сценарии в реальную программу Наташи Касаткиной, проводимую в жизнь под молчаливым, но внимательным руководством секретаря райкома. Горькая ильфовская фраза «Не надо бороться за чистоту. Надо подметать» в устах Касаткиной звучала лишь как осуждение глупого и обреченного на поражение Гусакова: «Он не работал, прикрывая свое безделье криками о том, что нужно работать». Говоря о снятых ею лозунгах, Наташа объясняла: «Все это я сделала сознательно и по соображениям действительно политическим. Потому что нет ничего вреднее для пропаганды коммунизма, как опошление этой пропаганды». Гусакова с позором снимали, и «опошление» тем самым прекращалось. Программа «беспокойного человека» (как именуется в сценарии Касаткина) — это, по выражению самой героини, «философия малых дел», но такие «малые дела» и решают «вопрос о том, построим ли мы коммунизм. Сделать самолет — это была половина работы. Нужно еще научить людей летать на нем». Обученная «самой высокой из наук» — философии (главными адептами которой были в то время Мишин и Юдин, а главным корифеем— Сталин), героиня не хочет ждать, пока великолепный новый базис породит столь же великолепную надстройку, а стремится «бороться с людьми, которые портят нам жизнь и мешают двигаться вперед». И преуспевает в этом — если судить по сценарию.[297]
Второй раз Евгений Петров вернулся к сатире в пьесе-памфлете «Остров мира» — об английском коммерсанте-пацифисте, решившем покинуть Европу, стремительно приближавшуюся к войне, и обосноваться с семьей и слугами на необитаемом «острове мира». Дальнейший сюжет пьесы определяется тем, что на острове обнаруживается нефть и из острова мира он превращается в предмет соперничества и войны великих держав. «Мы не можем уйти от войны, а если мы уходим, мы уносим ее с собой потому, что хотим мы этого или не хотим, а она заключена в нас самих», — произносит под занавес друг Джекобса, английский полковник, прибывающий на военном корабле (Т. 5. С. 597). Пьеса сценична, в ней есть несколько ролей, интересных для актеров, но в целом она опять заставляет вспомнить булгаковские слова о неосуществимости «дозволенной сатиры». Предметы обличения Е. Петрова находятся далеко за рубежом; о собственной стране он даже не упоминает. Впрочем, учитывая условия написания пьесы, это умолчание можно даже одобрить: если бы автор закончил пьесу темой международной пролетарской солидарности, его сочинение стало бы совсем уже убогой агиткой — вроде той, которую пародировал в 1920-х гг. Булгаков в «Багровом острове» (эту пьесу Булгакова, наверное, вспоминал Петров, когда сочинял «Остров мира»). Е. Петров как бы абстрагировался от существования Советского Союза, беря традиционный капиталистический мир в чистом виде. При этом он исходил из концепции, которую, в общем, разделяло в те годы большинство советской интеллигенции: война — порождение конкуренции капиталистических держав, продолжение их обычной политики иными средствами.
Но можно ли, в свете всего опыта XX в., принять это построение без оговорок? Действительно, условия Версальского мира опровергли декларации о защите отечества как главной и единственной цели Антанты. Мир был переделен победителями — грубо и цинично. Но если экономические потребности великих держав определяли их политику после победы, то значит ли это, что и начата была война с прямо осознанной целью получить земли, нефть и другие богатства? Опыт мировых войн говорит о том, что такие страны, как Англия, Франция и Соединенные Штаты, развязать большую войну едва ли способны— этому серьезно препятствуют демократические институты и необходимость считаться с общественным мнением. Обе мировые войны XX в. были начаты авторитарными и тоталитарными державами. А между тем в «Острове мира» фигурирует только одна такая держава — Япония. В пьесе не упоминается не только Советский Союз, но также и Германия и Италия — страны, которые обнаружили свои агрессивные намерения еще в середине 1930-х гг., а в 1939 г. начали войну. Причину такого умолчания легко понять: пьеса написана после августа — сентября 1939 г., после соглашения с Германией и начала войны в Европе. Именно в