Скачать:TXTPDF
В краю непуганых идиотов. Книга об Ильфе и Петрове. Яков Соломонович Лурье

года более двадцати пяти стихотворений, и не только лирических, но и эпических, высокопатриотических[49].

Впрочем, можно полагать, что юношеская приверженность В. Катаева к Союзу русского народа не была особенно глубокой, как и его последующие политические настроения. Прошло несколько лет, разразилась революция, и Катаев — вместе с Багрицким и Олешей — стал сугубо революционным поэтом; началась гражданская война, Одессу заняли белые — позиция Катаева соответственно изменилась; окончательно победили красные — и Катаев осознал себя «сыном Революции», почти большевиком, и сохранил эту позицию до старости (официально в партию он вступил, однако, гораздо позже — в 1958 г.).

Но тогда, после 1905 г., отречение от «смут» и патриотический монархизм были так же модны, как запомнившиеся Ильфу остроты гимназисток, отвечавших, что их папа «занимается онанизмом». В рассказе «Пробуждение», изданном Валентином Катаевым в 1912 г., описывалась «смутная пора 1905 г.», когда герой рассказа по фамилии Расколин, «увлеченный какими-то фантастическими идеями, под влиянием дурной среды», пошел «с револьвером в руках» на баррикады. Но вот окончилась его ссылка, он встретил девушку Таню и «забыл навеки бурную, полную волнений и тревог жизнь»[50].

Преданность монархии и царствующему дому выражала в 1913 г. и другая сверстница Ильфа — гимназистка Зинаида Шишова, ставшая через четыре года участницей сугубо революционного поэтического кружка Багрицкого и Катаева:

Боже, дай, чтоб долго, долго

Род великий процветал,

Чтоб, как прежде, пред грозою

Головы он не склонял…[51]

Илью Ильфа эта мода, очевидно, не захватила, и он вспоминал патриотические вирши тех лет с отвращением. Но таковы были настроения тех лет, если не преобладающие, то, во всяком случае, достаточно распространенные среди интеллигентской молодежи.

О потере каких-либо общественных идеалов, расцвете эротики и откровенной порнографии, убийствах и самоубийствах писали и Лев Толстой, и Куприн, и Андреев, и Горький, и Чуковский, и Саша Черный. Восторги выражали цензор Плаксин и провинциальные гимназисты — серьезная литература воспринимала эти годы как безвременье.

Но один мотив особенно настойчиво звучал в литературе после 1905 г. Это — тема интеллигенции и ее исторической судьбы. Была ли интеллигенция, сыгравшая столь важную роль в неудавшейся революции, жертвой или виновницей происшедшего?

Вопрос об интеллигенции и народе, об ответственности русской интеллигенции за несчастья России был особенно остро поставлен в сборнике «Вехи», вышедшем в 1909 г. Тематика этого сборника была весьма разнообразной — здесь ставились и религиозно-философские проблемы, и вопросы общественного правосознания, и многие другие. Нас интересует в данном случае одна тема «Вех» — тема интеллигенции, государства и неудавшейся революции 1905 г. «…Революция не дала того, чего от нее ожидали», — писали авторы сборника, упоминая всеобщую «апатию» и «духовный разброд», «военно-полевые суды и бесконечные смертные казни»[52]. «…Революция есть духовное детище интеллигенции, а, следовательно, ее история есть исторический суд над этой интеллигенцией», — заявлял С. Н. Булгаков, упрекая интеллигенцию во «всенародности». «Отрицая государство, борясь с ним, интеллигенция отвергает его мистику… — писал П. Б. Струве. — В безрелигиозном отщепенстве от государства русской интеллигенции— ключ к пониманию пережитой и переживаемой нами революции»[53]. Интеллигенция, по словам Бердяева, виновата в неудаче русской революции из-за своего «народопоклонства» и «человекопоклонства»— «атеистичность ее сознания есть вина ее воли, она сама избрала путь человекопоклонства и этим исказила свою душу…». Та же мысль в многократно цитировавшемся заявлении М. О. Гершензона: «Могла ли эта кучка искалеченных душ остаться близкой народу?.. Сонмище больных, изолированное в родной стране, — вот что такое русская интеллигенция… Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, — бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной»[54].

Появление «Вех» вызвало горячие споры в печати. Авторов 41 упрекали, в частности, в том, что учиненному ими суду над интеллигенцией была присуща «неряшливость предварительного следствия». «Не определив с точностью, кто участвовал в преступном сообществе, именуемом «русская интеллигенция», уже начали процесс»[55].

Авторы пытались расклассифицировать русских писателей на интеллигентов и неинтеллигентов: «…Герцен иногда носит как бы мундир русского интеллигента», но «вечно борется в себе с интеллигентским ликом»; «Михайловский, например, был типичный интеллигент, конечно, гораздо более тонкого индивидуального чекана, чем ЧернышевскийОчень мало индивидуально похожий на Герцена Салтыков… носит на себе, и весьма покорно, мундир интеллигента. Достоевский и Толстой каждый по-различному срывают с себя и далеко отбрасывают этот мундир» и т. д[56].

Решительно отверг идеи «Вех» Д. Мережковский. Если «веховцы» обличали интеллигенцию, то Мережковский, напротив, горячо защищал ее. Еще до появления «Вех» он протестовал против «дикой травли русской интеллигенции»: «Кажется, нет в мире положения более безвыходного, чем то, в котором очутилась русская интеллигенция, — положения между двумя гнетами: гнетом сверху, самодержавного строя, и гнетом снизу, темной народной стихии…»[57] Возражая авторам «Вех», обвинявшим интеллигенцию в «безрелигиозности», он доказывал, что по существу «революционное сознание» интеллигенции не «атеистично», а глубоко мистично, «эсхатологично», — «это бессознательное эсхатологическое самочувствие и делает интеллигенцию народною, во всяком случае, более народною, чем «народники» Вех…». «Освобождение, если еще не есть, то будет религией… — заканчивал Мережковский. — Жив Господь наш, живы души наши, — да здравствует русская интеллигенция, да здравствует русское освобождение…»[58]

Легко заметить, что, несмотря на остроту этой дискуссии, между обеими сторонами было немало общего. И для авторов «Вех», и для Мережковского главным было «религиозное сознание»: «безрелигиозность» интеллигенции считалась пороком, от которого ей необходимо избавиться. Признавал Мережковский и то, что П. Струве называл «мистикой государства». Вовсе не отвергая «русского империализма», Мережковский настаивал только на том, что «будущий русский империализм на современной русской конституции — мыльный пузырь на соломинке». А в лекции, прочитанной уже во время войны, он заявлял: «Сейчас, на полях сражений, русская интеллигенция умирает заодно с народом, потому что любит с ним одно… Да здравствует великая русская армия, да здравствует великая русская интеллигенция!»[59]

Но главное, что сближало участников спора, было их глубокое убеждение в огромной, поистине титанической роли русской интеллигенции. Авторы «Вех» могли сколько угодно обличать интеллигенцию, но она оставалась для них «пупом земли» и демиургом истории. Именно «кастовая интеллигентская самоуверенность» сборника вызвала резко отрицательное отношение к нему Льва Толстого[60]. Приписывая интеллигенции столь огромное могущество, авторы «Вех» ставили характер русской революции в прямую зависимость от дурного или хорошего поведения русской интеллигенции. При этом ни «Вехи», ни Мережковский не заботились об определении того термина, который играл главную роль в их дискуссии. Их не смущало то обстоятельство, что интеллигенты могут обладать самой различной идеологией, что интеллигентами были люди, стоявшие по своим взглядам и «правее» и «левее» их. Иногда, правда, они вспоминали собственную принадлежность к интеллигенции, но мысль об этом как-то отходила в сторону, и спор продолжал идти об «интеллигенции» вообще (плохой или хорошей) и о противостоящем ей «народе».

А между тем в русской литературе начала XX в. существовал и иной взгляд на русскую интеллигенцию. И авторы «Вех», и Мережковский не раз ссылались на Чехова, но ни та ни другая сторона не имела оснований зачислять писателя в свои союзники. Именно то, что сближало Мережковского с «Вехами», — его религиозность, — отделяло его от Чехова, и сам Чехов высказался об этом вполне определенно. Когда С. П. Дягилев предложил Чехову совместно с Мережковским войти в редакцию журнала «Мир искусств», писатель ответил: «…как бы это я ужился под одной крышей с Д. С. Мережковским, который верует определенно, верует учительски, в то время как я давно растерял свою веру и только с недоумением поглядываю на всякого интеллигентного верующего»[61]. Чехов действительно в одном из писем (1899 г.) горько упрекал «нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую», но упрекал ее совсем не за «безрелигиозность», «народопоклонство» или непонимание «мистики государства». Напротив, он ставил ей в вину прислужничество государству, склонность к карьеризму, стяжательству и то, что «ее притеснители выходят из ее же недр»: «Пока это еще студенты и курсистки — это честный, хороший народ, это надежда наша, это будущее России, но стоит только студентам и курсисткам выйти самостоятельно на дорогу, стать взрослыми, как и надежда наша, и будущее России обращается в дым, и остаются на фильтре одни доктора-дачевладельцы, несытые чиновники, ворующие инженеры. Вспомните, что Катков, Победоносцев, Вышнеградский — это питомцы университетов, это наши профессора, отнюдь не бурбоны, а профессора, светила…» Чехов был не склонен видеть в интеллигенции нечто единое: «Я верую в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям — интеллигенты они или мужики, — в них сила, хотя их и мало»[62]. Интеллигенция для Чехова — не носительница какой-то определенной идеи и не «преступное сообщество». Интеллигенция — просто часть общества, получившая образование, и если у нее есть общие обязанности, то это обязанности профессиональные — учить школьников, лечить больных, двигать науку. Главным же предметом презрения и сарказма писателя были те, кто этого делать не умел и не собирался, — в сущности, не интеллигенты, а самозванцы от интеллигенции. Если авторы «Вех» говорили об интеллигентах, отказавшихся от «интеллигентского лика» и срывавших «интеллигентский мундир» (включая в эту категорию и самого Чехова), то Чехов выводил на сцену прямо противоположную категорию лиц — тех, кто напяливал мундир интеллигента без всякого на то права. Таков, например, Рашевич, «жаба» из рассказа «В усадьбе», именующий себя «старым студентом, идеалистом» и негодующий, что «цивилизация висит уже на волоске», хотя «вот уже двадцать лет прошло, как не прочел он ни одной книжки»[63]. Но рядом с такими лжеинтеллигентами или интеллигентами, не ставшими «надеждой и будущим России» (Лаевский, Серебряков, Ионыч, Беликов), для Чехова всегда существовали другие люди: честно, хотя и с трудом делающие свое «интеллигентское» дело — Осип Дымов, профессор из «Скучной истории», Астров.

Наиболее последовательным продолжателем чеховской традиции по отношению к интеллигенции был старший земляк Ильфа и Петрова Саша Черный. На первый взгляд и он мог бы казаться обличителем интеллигенции, но это не так. Предмет сатиры Саши Черного — это именно люди, носящие «мундир» интеллигента без всякого на то права, бездельники, ничего не читающие или читающие без всякого смысла:

Истомила Идея бесплодьем интрижек,

По углам паутина ленивой тоски,

На полу вороха неразрезанных книжек

И разбитых скрижалей куски.

Но рядом с ними другие, явно симпатичные автору персонажи — студентки-медички и замученный лаборант, «Мадонна шестого семестра» Женского медицинского института.

В публицистике эта точка зрения была высказана определеннее всего А. Пешехоновым. Для Пешехонова, как и для Чехова, нет интеллигенции вообще, а есть люди, чье образование налагает на них определенные обязанности. До 1905 г. между интеллигенцией и народом стояла стена, установленная

Скачать:TXTPDF

года более двадцати пяти стихотворений, и не только лирических, но и эпических, высокопатриотических[49]. Впрочем, можно полагать, что юношеская приверженность В. Катаева к Союзу русского народа не была особенно глубокой, как