будущие Ильф и Петров восприняли революцию, дают стихи их земляка — Эдуарда Багрицкого:
Студенческие голубые фуражки,
Солдатские шапки, треухи, кепи,
Пар, летящий из мерзлых глоток,
Махорка, гуляющая столбами…
Круговорот полушубков, чуек,
Шинелей, воняющих кислым хлебом,
И на кафедре — у большого графина,
Совсем неожиданного в этом дыме,—
Взволнованный человек в нагольном
Полушубке, в рваной косоворотке
Кричит сорвавшимся от напряженья
Голосом и свободным жестом
Открывает объятья…
Большие двери
Распахиваются. Из февральской ночи
Входят люди, гримасничая от света…[75]
Но уже через год первые впечатления должны были смениться другими — менее радужными. В опущенной главе из «Двенадцати стульев» Ильф и Петров, говоря о будущем Ипполита Матвеевича Воробьянинова, описывали эти впечатления, совсем непостижимые для старгородского предводителя дворянства в 1913 г.: «…не воображал себе Ипполит Матвеевич (а если бы и вообразил, то все равно не понял бы) хлебных очередей, замерзшей постели, масляного «каганца», сыпнотифозного бреда и лозунга «Сделал свое дело и уходи» в канцелярии загса уездного города N» (Т. 1. С. 548). Конечно, сытый бездельник и бонвиван Воробьянинов описывался авторами без симпатии, и участь этого человека, бежавшего в 1918 г. в товарно-пассажирском поезде из родного Старгорода, не вызывала у них большого сочувствия. Но хлебные очереди, масляные «каганцы» и сыпнотифозный бред — все это в равной степени могло касаться и бывшего предводителя дворянства Воробьянинова, и статистика, журналиста, бухгалтера Ильи Файнзильберга, и агента уголовного розыска, каким, по воле судьбы, оказался после окончания гимназии Евгений Катаев.
В 1923 г., когда Ильф и Петров приехали в Москву, жизнь в стране обретала уже иные черты. «В 1923 году Москва была грязным, запущенным и беспорядочным городом… Москва отъедалась после голодных лет. Вместо старого, разрушенного быта создавался новый…» — писал Е. Петров в 1939 г. в воспоминаниях об Ильфе (Т. 5. С. 507–508). Жизненный уклад, описанный Ильфом и Петровым в «Двенадцати стульях», отличается от времени гражданской войны, но особенно привлекательным его не назовешь. В бывшем особняке Воробьянинова расположилась «государственная богадельня», дом собеса, где хозяйничает «голубой воришка» Альхен; ордерами на мебель Воробьянинова и других бывших людей Старгорода распоряжается другой вор — архивариус жилотдела Коробейников.
Первый роман Ильфа и Петрова был вместе с тем первым произведением молодых авторов, написанным совместно. До этого романа (сюжет которого был предложен им Валентином Катаевым) они писали раздельно и в разных жанрах: Ильф преимущественно очерки, Петров — юмористические рассказы.
Судьба «Двенадцати стульев» оказалась довольно своеобразной. Написанная в 1927 г. и вышедшая в свет в середине 1928 г. (параллельно с публикацией в журнале «30 дней»), книга была очень сочувственно встречена читателями и почти не замечена критикой. «Первая рецензия в «вечерке». Потом рецензий вообще не было», — вспоминал впоследствии Петров[76]. Заметка в «Вечерней Москве» (21/IX) была написана в том стиле, который писатели впоследствии определили как «удар палашом по вые». «Роман читается легко и весело», — писал рецензент «Вечерки» Л.К., но вместе с тем «утомляет». «Утомляет потому, что роман, подымая на смех несуразицы современного быта и иронизируя над разнообразными представителями обывательщины, не восходит на высоты сатиры… Авторы прошли мимо действительной жизни — она в их наблюдениях не отразилась…» Затем, как рассказывал Е. Петров, критика замолчала, хотя книга была почти немедленно перепечатана эмигрантским издательством в Риге и уже начало готовиться французское издание. Но через год после выхода книги молчание внезапно было прервано. Летом 1929 г. критик А. Тарасенков в «Литературной газете» отозвался на «Двенадцать стульев» рецензией под вызывающим заголовком: «Книга, о которой не пишут». Рецензия была не столько положительной, сколько ободряющей. Критик писал, что авторы «преодолевают штамп жанра» «бульварно-приключенческого романа», и говорил о «насыщенном, остром, сатирическом содержании» романа. А вслед за этим, во второй половине 1929 г., появились отзывы во всех основных литературно-критических журналах[77]. Отзывы кисловатые, но снисходительные. С одной стороны, «сатиры не получилось», с другой стороны — один «из первых шагов».
В чем дело? Впоследствии Ильф и Петров не раз писали фельетоны о критиках и об их отношении к новым книгам. Описывался и такой случай:
Но бывает и так, что критики ничего не пишут о книге молодого автора. Молчит Аллегро.
Молчит Столпнер-Столпник. Безмолвствует Гае. Цепной. В молчании поглядывают они друг на друга и не решаются начать. Крокодилы сомнения грызут критиков.
Кто его знает, хорошая эта книга или это плохая книга? Кто его знает! Похвалишь, а потом окажется, что плохая. Неприятностей не оберешься. Или обругаешь, а она вдруг окажется хорошей. Засмеют. Ужасное положение.
И только года через два критики узнают, что книга, о которой они не решались писать, вышла уже пятым изданием и рекомендована Главполитпросветом даже для сельских библиотек.
Ужас охватывает Столпника, Аллегро и Гае. Цепного. Скорей, скорей бумагу! Дайте, о, дайте чернила! Где оно, мое вечное перо?.. (Т. 2. С. 490).
Но что все-таки заставило критиков в 1929 г. схватиться за вечное перо и упомянуть книгу, «о которой не пишут»? Читательский успех, подготовка второго издания? Едва ли это могло оказать существенное влияние — «нездоровый успех» чаще считался отрицательным фактом. Недостающее звено в этой истории указано в уже упомянутой статье Осипа Мандельштама. «Единственным отзывом на этот брызжущий весельем и молодостью памфлет были несколько слов, сказанных Бухариным на съезде профсоюзов. Бухарину книга Ильфа и Петрова для чего-то понадобилась, а рецензентам пока не нужна…»[78] — писал Мандельштам.
Н. И. Бухарин процитировал роман Ильфа и Петрова не на сьезде профсоюзов, как неточно указал поэт, а на совещании рабселькоров в начале декабря 1928 г. «Двенадцать стульев», упомянутые без имен авторов, понадобились Бухарину для выступления против «бессмысленного попугайства» за «разумное понимание вопросов текущей жизни»[79]. Он привел три эпизода из романа: деятельность халтурщика Ляписа, приспосабливающего своего героя Гаврилу к любой производственной тематике («Гаврилиаду» Ляписа упомянул в одном из выступлений и Маяковский[80]), лозунг «Пережевывая пищу, ты помогаешь обществу», адресованный беззубым старухам из Соцобеса, и плакат «Дело помощи утопающим — дело рук самих утопающих».
В конце 1928 г. в газетах уже начали появляться первые туманные упоминания о «правом уклоне», но наличие разногласий в высшем партийном руководстве отрицалось. Признанный теоретик партии, редактор «Правды» Бухарин был вплоть до конца 1929 г. членом Политбюро и фактическим главой Коминтерна. Хвалить книгу, удостоившуюся его внимания, было не обязательно (к концу 1929 г. — даже совсем не обязательно), но игнорировать ее неудобно. Этим и была вызвана полна рецензий.
Сразу же после окончания «Двенадцати стульев» Ильф и Петров написали (по воспоминаниям Е. Петрова — в шесть дней) псевдофантастическую сатирическую повесть «Светлая личность», опубликованную как роман-фельетон в одиннадцати номерах «Огонька» и 1928 г. В конце 1928—начале 1929 г. в журнале «Чудак», выходившем, как и «Огонек», под редакцией М. Кольцова, стал печататься цикл рассказов «Необыкновенные истории из жизни города Колоколамска», а с середины 1929 г. — новый пародийный «роман-фельетон»— сатирический цикл «1001 день, или Новая Шехерезада». Писатели не относились к этим произведениям серьезно и, за исключением нескольких новелл из «Колоколамска» и «Новой Шехерезады», никогда их не переиздавали. Но тематически эти произведения были близки к «Двенадцати стульям», и их следует учитывать при характеристике первого романа Ильфа и Петрова.
Одной из основных тем всех этих произведений была тема обывательского быта. Мещанство, обывательство, отсталость, дикость — явления, существовавшие задолго до 1920-х гг., но гражданская война и разруха предельно обнажили этот человеческий пласт. Нормальные рыночные взаимоотношения деревни с городом были нарушены, горожане ездили за продовольствием в деревню, разоренные крестьяне переселялись в города. Всегда существовавшие в России смешанные полугородские, полудеревенские слои, минимально затронутые городской культурой, вышли на поверхность, заняли видное место в городской жизни и в административном аппарате. У Ильфа и Петрова обывательская среда фигурирует в «Двенадцати стульях» (Старгород, город N), становится центральной темой в «Светлой личности» и «Необыкновенных историях из жизни города Колоколамска»; в «Золотом теленке» эта среда будет сосредоточена в «Вороньей слободке»— большой коммунальной квартире, где живет Васисуалий Лоханкин и где поселяется Остап Бендер.
Не только образ Лоханкина, но и вообще изображение «Вороньей слободки» ставилось в упрек Ильфу и Петрову. «Над «Вороньей слободкой» смеяться грех…» — писала Н. Я. Мандельштам. Но если это грех, то повинны в нем были не одни Ильф и Петров, но и Зощенко, которого О. Мандельштам считал честнейшим русским писателем, и Булгаков, и многие другие.
Недавно в нашей коммунальной квартире драка произошла. И не то, что драка, а целый бой. На углу Глазовой и Боровой…
Главная причина — народ уж очень нервный. Расстраивается мелкими пустяками. Горячится. И через это дерется грубо, как в тумане… Вот в это время кто-то ударяет инвалида кастрюлькой по его лысине. Инвалид — брык на пол и лежит. Скучает.
Тут кто-то за милицией кинулся…[81]
Это — «Нервные люди» Зощенко. И на ту же тему— «На живца», «Баня», «Аристократка» и едва ли не все его ранние рассказы.
В десять часов вечера под Светлое Воскресение утих наш проклятый коридор… И в десять часов вечера в коридоре трижды пропел петух.
Петух— ничего особенного. Ведь жил же у Павловны полгода поросенок в комнате. Вообще, Москва не Берлин, это раз, а во-вторых, человека, живущего полтора года в квартире № 50, не удивишь ничем. Не факт неожиданного появления петуха в квартире удивил меня, а то, что петух пел в десять часов вечера…
В коридоре под лампочкой, в тесном кольце изумленных жителей знаменитого коридора стоял неизвестный мне гражданин… Он драл пучками перья из хвоста петуха…
Я опомнился первый и вдохновенным вольтом выбил петуха из рук гражданина…
Случай был экстраординарный, как хотите, и лишь потому он кончился для меня благополучно. Квартхоз не говорил мне, что я, если мне не нравится эта квартира, могу подыскать себе особняк. Павловна не говорила, что я жгу лампочку до пяти часов, занимаясь «неизвестно какими делами», и что я вообще совершенно напрасно затесался туда, где проживает она. Шурку она имеет право бить, потому что это ее Шурка. И пусть я себе заведу «своих Шурок» и ем их с кашей…[82]
А это — «Самогонное озеро» Булгакова. На ту же тему — «Трактат о жилище», «Псалом», «Четыре портрета», «№ 13. Эльпит-Раб-коммуна». Коммунальная квартира служит фоном для пьесы «Иван Васильевич» и для «Театрального романа». Символ этого коммунального быта — Аннушка «Чума», появляющаяся уже в ранних рассказах («№ 13», «Самогонное озеро»), потом в «Театральном романе» и играющая существенную роль в сюжете «Мастера и Маргариты»;«где бы ни находилась или ни появлялась она — тотчас же в этом месте начинался скандал…»[83].
Тема дикости, «темного царства», «Персии» в Москве занимает важное место в ранних рассказах Ильфа, написанных отдельно от Петрова, — «Для моего сердца» и «Переулок»:
Летним вечером в московском