книге. У них есть о чем порассказать, и мы от них не спасемся. Они возьмут свое и расскажут о диковинных вещах. Тут все дело в том, что в Одессе каждый юноша-пока он не женился — хочет быть юнгой на океанском судне. И одна у нас беда-в Одессе мы женимся с необыкновенным упорством».
МИХАИЛ ШТИХ (M. ЛЬВОВ)
В СТАРОМ «ГУДКЕ»
Бесконечные сводчатые коридоры Дворца Труда-точные прообразы тех, по которым будет метаться вдова Грицацуева в погоне за Остапом… За одной из сотен дверей большая комната с выбеленными стенами, столы и стулья казенно-спартанского образца. И в той же комнате, по неодобрительному замечанию старой гудковской курьерши, «шесть здоровых мужиков ничего не делают, только пишут». Здесь обитает редакционный отдел, заполняющий своей продукцией четвертую-зубодробительную-полосу «Гудка». Из шести «здоровых мужиков» трое-так называемые литобработчики. Илья Ильф, Борис Перелешин и я. Мы делаем из рабкоровских писем злые фельетонные заметки о бюрократах, пьяницах и прочих лиходеях транспорта. Остальные делают свое: Овчинников руководит, художник Фридберг тут же рисует к нашим заметкам устрашающие карикатуры. Олеша пишет в номер очередной стихотворный фельетон. Юрий Олеша-самый знаменитый автор «четвертой полосы». Под своим грозным псевдонимом «Зубило» он так популярен среди железнодорожников, что где-то уже появился лже-Зубило-прохвост, смертельно напугавший двух-трех начальников станций и поживившийся на их испуге. А Ильфа еще мало знают. Под своими блестящими фельетонными миниатюрами он скромно ставит подписи рабкоров, и только гудковцы угадывают за этими пестрыми подписями подлинного автора. Помню, как мы до колик хохотали над двумя заметками Ильфа. Одна из них называлась-«Под бородой Николы-угодника» и повествовала о делах железнодорожного клуба, где со стены неодобрительно взирали на культработу благолепные лики святых. В другой заметке был обыгран эффектный случай, происшедший на спектакле станционного драмкружка. Там по ходу действия должен был появиться с громовым монологом главный злодей, белогвардейский генерал Барклаев. Появление состоялось, но монолога не последовало. Генерал повел осоловелыми глазами по рядам зрителей, громко икнул и с грохотом растянулся посреди сцены. Из-за кулис выбежал взлохмаченный режиссер, начал его тормошить, ругать, уговаривать. Но генерал ни на что не реагировал. Он был мертвецки пьян. Ильф озаглавил эту заметку так: «Крупный разговор с трупом генерала Барклаева». Перед Первым всесоюзным съездом рабкоров «Гудка» нам велели использовать на полосе как можно больше рабочих писем. Счет пошел не только на качество, но на количество. Когда мы утром просматривали очередной номер газеты, каждый ревниво подсчитывал свою лепту. И тут подчас обнаруживались удивительные вещи, Вдруг оказывалось, что в какую-нибудь подборку о банях или общежитиях-размером около двухсот строк-Ильф ухитрялся втиснуть двадцать пять-тридцать рабкоровских заметок. Ну что, скажите на милость, может получиться из такой «прессовки» с точки зрения газетно-литературных канонов? Инвентарный перечень адресов и фактов? А получался отличный острый фельетон со стремительно развивавшимся «сквозным действием». И даже скупой на похвалы, требовательный «папаша»-Овчинников говорил, просияв своей ослепительной белозубой улыбкой: «Очень здорово!». Соседство «четвертой полосы» вводило в соблазн некоторых сотрудников производственного отдела. Над подборками сугубо деловых заметок о ремонте пути или горячей промывке паровозов стали появляться игривые заголовки: «Ухабы и прорабы», «Брызги и искры», «Помехи и прорехи». Вот на эту самую профанацию и откликнулась «четвертая полоса» учреждением обличительной стенной скрижали под названием «Сопли и вопли». Начавшись с «Помех и прорех», эта стенная выставка газетных ляпсусов быстро пополнялась все новыми и новыми экспонатами. Их вылавливали и со страниц самого «Гудка» и из многих других газет. Улов бывал особенно впечатляющим, когда попадались какие-нибудь халтурные очерки или рассказы «из рабочей жизни». Как вам понравятся такие, например, шедевры: «Игнат действительно плевал с ожесточением и лез с горя от своей малограмотности на печь»… «Но время шло, а параллельно улетала и молодость Ивана Егоровича»… «Нельзя ли тебе будет моего сынка на работу устроить? А то ничагусеньки он не делаить, знай себе по улицам шлындаить, прямо пропадет хлопчик зря». Эта штука с хлопчиком особенно понравилась Ильфу. Бывало, среди дня задержится Олеша (или кто-нибудь из нас) у таких же словоохотливых соседей, Овчинников постучит карандашом по столу, скажет укоризненно: «Юрий Карлович, время, время! Надо материал сдавать!» И Ильф, посмеиваясь, подхватывает, тянет нараспев:
— А и ничагусеньки он не делаить, знай себе по редакции шлындаить! Усердным собирателем «гвоздей» для выставки ляпов был Евгений Петров, работавший тогда в профотделе «Гудка». Он входил к нам в комнату с комически таинственными ухватками школьника, который несет в ладонях, сложенных лодочкой, редкостного жука. И «жук» выдавался нам в замедленном, церемониальном порядке, чтобы хорошенько помучить ожиданием. Так, между прочим, были торжественно сданы и приняты прелюбопытнейшие вырезки из отдела объявлений «Вечерки». Там обнаружилось очень оригинальное явление: нэпман-стихотворец. Это был владелец крупнейшего в Москве частного угольно-дровяного склада Яков Рацер. Он рекламировал свой товар в таком духе:
Вот чем Рацер всех привлек!
А в один прекрасный день очередной образец рекламно-дровяной поэзии разросся до нескольких строф с рефренами и мистическим уклоном. Убеленный сединами нэпман вел задушевную беседу с неким духом. Он сетовал, что уже стар, утомлен, что ему, дескать, уже время лежать на погосте и он в лучший мир уйти готов. Но…
Дух в ответ шипит от злости:
— В лучший мир успеешь в гости.
Знай снабжай саженью дров!
— Куда будем это наклеивать? — деловито сказал Ильф. Наклеивать было некуда. «Сопли и вопли» и их филиал под названием «Приличные мысли» были уже полны. И на стене появилась новая многообещающая скрижаль: «Так говорил Яков Рацер». К этим настенным «обличителям зла» частенько наведывались руководящие работники редакции Гутнер и Потоцкий. Они мотали себе на ус то, что касалось здесь ив-посредственно «Гудка», и очень верили в остроту нашего глаза и оперативность. Но однажды Август Потоцкий влетел к нам в комнату не на шутку рассерженный.
— Ребята, вы сук-кины дети! — объявил он со своей обычной прямотой.
— Ловите блох черт знает где, а что у вас под носом происходит, не видите.
— А что у нас происходит под носом, Август? — спросили мы.
— Посмотрите, как ваш друг Михаил Булгаков подписывает уже второй фельетон! Посмотрели: «Г. П. Ухов». Ну и что ж тут такого?
— Нет, вы не глазом, вы вслух прочтите! Прочитали вслух… Мамочки мои! «Гепеухов»! М-да, действительно… Мы были обескуражены, а Булгаков получил по заслугам и следующий свой фельетон подписал псевдонимом-«Эмма Б.». Впрочем, в те времена бывали всякие шуточки. Летом 1926 года москвичей ошарашили расклеенные на улицах большие газетные листы. На них крупным шрифтом было напечатано:
«Экстренный выпуск. — Война объявлена. — Страшная катастрофа в Америке.-
Небывалое наводнение…»
И так далее, в том же роде. И только при ближайшем рассмотрении кошмарного газетного листа перепуганный прохожий начинал приходить в чувство: война была объявлена… бюрократизму, волоките и расхлябанности-редакцией журнала «Смехач». Все дальнейшие страсти-мордасти также оказывались «юмористическими приемами» агитации за подписку на «Смехач». От такого антраша ленинградских сатириков даже видавшие виды гудковцы содрогнулись. Есть в «Двенадцати стульях» главы и строки, которые я воспринимаю как бы двойным зрением. Одновременно видимые во всех знакомых подробностях, возникают бок о бок Дом народов и бывший Дворец Труда, вымышленный «Станок» и реальный «Гудок», и многое другое. Так вот получается и с главой об авторе «Гаврилиады»: один глаз видит Никифора Ляписа, а в другом мельтешится его живой прототип-точь-в-точь такой, как у Ильфа и Петрова: «очень молодой человек с бараньей прической и нескромным взглядом». Если б он мог предвидеть последствия опасных знакомств, он бежал бы от нашей комнаты как от чумы. Но он находился в счастливом неведении. Он приходил к нам зачастую в самое неподходящее время и, подсаживаясь то к одному, то к другому, усердно мешал работать. Чаще всего развязный Никифор (оставим уж за ним это звучное имя!) хвастался своими сомнительными литературными успехами. Халтурщик он был изрядный. Что же касается дремучего невежества, то в главе о «Гаврилиаде» оно ничуть не было преувеличено. Однажды Никифор страшно разобиделся на нас. Он вошел сияющий, довольный собой и жизнью и гордо объявил:
— Я еду на Кавказ! Вы не знаете, где можно достать шпалер? Мы ответили вопросом на вопрос:
— А зачем вам шпалер, Никифор? Тут-то он и сделал свое знаменитое откровение насчет шакала, который представлялся ему «в форме змеи». Но дело на этом не кончилось. Никифор решил взять реванш за шакала.
— Смейтесь, смейтесь! — запальчиво сказал он. — Посмотрим, что вы запоете, когда я кончу свою новую поэму. Я пишу ее дактилем!
— Послушайте, друг мой, — сказал елейным голосом Перелешин, — я хочу вас предостеречь. Вы так можете опростоволоситься в литературном обществе.
— А что такое? — встревожился Никифор.
— Вот вы говорите-дактиль. Это устарелый стихотворный термин. Теперь он называется не «дактиль», а «птеродактиль».
— Да? Ну, спасибо, что предупредили, а то в самом деле могло выйти неловко… Никифор, — сказал сердобольный Константин Наумыч, наш художник, — Перелешин вас разыгрывает. Птеродактиль-это допотопный ящер.
— Ну что вы мне морочите голову!
— Никифор, — подхватил из своего угла Олеша. — Константин Наумыч вас тоже запутывает. Он говорит-«ящер», а ящер-это болезнь рогатого скота. Надо говорить-«допотопный ящур». Понятно? Ящер-это не ящур, а ящур — не ящер. «Гром пошел по пеклу». Никифор выбежал вон и с яростью хлопнул дверью. Впрочем, это был не последний его визит. Он прекратил свои посещения лишь после того, как узнал себя в авторе «Гаврилиады». Не мог не узнать. Но это пошло ему на пользу. Парень он был способный и в последующие годы, «поработав над собой», стал писать очень неплохие стихи…А теперь об одном случае, который связан с «Голубым воришкой». Пожалуй, он в какой-то мере может дополнить наше представление о творческой лаборатории Ильфа и Петрова… Было так. Мы с Ильфом возвращались из редакции домой и, немножко запыхавшись на крутом подъеме от Солянки к Маросейке, медленно шли по Армянскому переулку. Миновали дом, где помещался военкомат, поравнялись с чугунно-каменной оградой, за которой стоял старый двухэтажный особняк довольно невзрачного вида. Он чем-то привлек внимание Ильфа, и я сказал, что несколько лет назад здесь была богадельня. И, поскольку пришлось к слову, помянул свое случайное знакомство с этим заведением. Знакомство состоялось по способу бабка-за дедку, дедка-за репку. Я в то время был еще учеником Московской консерватории, и у меня была сестра-пианистка, а у сестры-приятельница, у которой какая-то родственная старушка пеклась о культурном уровне призреваемых. В общем, меня уговорили принять участие в небольшом концерте для старух… Что дальше? Дальше ничего особенного не было. Но, к моему удивлению, Ильф очень заинтересовался