Скачать:TXTPDF
Воспоминания об Илье Ильфе и Евгении Петрове. А. Раскин

этой явно никчемной историей. Он хотел ее вытянуть из меня во всех подробностях. А подробностей-то было-раз, два и обчелся. Я только очень бегло и приблизительно смог описать обстановку дома. Вспомнил, как в комнату, где стояло потрепанное пианино, бесшумно сползались старушки в серых, мышиного цвета, платьях и как одна из них после каждого исполненного номера громче всех хлопала и кричала «Биц!» Ну, и еще последняя, совсем уж пустяковая деталь: парадная дверь была чертовски тугая и с гирей-противовесом на блоке. Я заприметил ее потому, что проклятая гиря-когда я уже уходил-чуть не разбила мне футляр со скрипкой. Вот и все. Случайно всплывшая «музыкальная тема» могла считаться исчерпанной… Прошло некоторое время, и, читая впервые «Двенадцать стульев», я с веселым изумлением нашел в романе страницы, посвященные «2-му Дому Старсобеса». Узнавал знакомые приметы: и старушечью униформу, и стреляющие двери со страшными механизмами; не остался за бортом и «музыкальный момент», зазвучавший совсем по-иному в хоре старух под управлением Альхена. Но, разумеется, главное было не в этих деталях, а в том, что разрослось вокруг них, вернее, было взращено силой таланта Ильфа и Петрова, их удивительным искусством. И до сих пор я не могу избавиться от галлюцинаций: все чудится, что Альхен и Паша Эмильевич разгуливают по двору невзрачного особняка в Армянском переулке. Для старого гудковца есть кое-что знакомое и в «Записных книжках» Ильфа. Он вспомнит, например, что фамилия «Пополамов» была названа Ильфу и Петрову, когда они еще подумывали насчет объединенного псевдонима; что за патетической фразой: «Я пришел к вам, как мужчина к мужчине» скрывалась смешная история о том, как три сотрудника «Гудка» вымогали аванс у редактора; и что коротенькая строчка: «Ну, я не Христос» связана с Августом Потоцким. Но о нем нельзя упоминать мимоходом. О нем можно говорить только так, как всегда говорили Ильф и Петров, и все, кто его знал: с любовью и уважением. Это был человек необычайной судьбы. Граф по происхождению, он встретил революцию как старый большевик и политкаторжанин. Странно было представлять себе Августа (так все мы называли его) отпрыском аристократической фамилии. Атлетически сложенный, лысый, бритый, он фигурой и лицом был похож на старого матроса. Это сходство дополнялось неизменной рубахой с открытым воротом и штанами флотского образца, которые уже давно взывали о капитальном ремонте. А на ногах у Августа круглый год красовались огромные, расшлепанные сандалии. В таком наряде он и явился однажды по вызову в Наркоминдел. Там, очевидно, подбирали кандидатов на дипломатическую работу, и биография Потоцкого обратила на себя внимание.

— Ну, и что тебе там сказали, Август? — спросили мы, когда он рассказал об этом эпизоде. Он улыбнулся своей доброй, застенчивой улыбкой:

— Оглядели с головы до ног и обратно и сказали, что я для их работы, очевидно, не подойду.

— Ну, а ты что? И он, видимо, совершенно точно воспроизвел тон своего ответа, в котором была легкая обида и самокритичная ирония:

— Я им сказал: да, я, конечно, не красавец! Мы очень радовались, что его не забрали от нас в Наркоминдел. Трудно было представить себе «Гудок» без Августа. Официально он считался заведующим редакцией, но, казалось, у него было еще десять неофициальных должностей и десять неутомимых рук, которые ни минуты не оставались без дела. Только для одного не хватало времени у этих рук: для того, чтобы хоть немножко позаботиться о своем хозяине, который жил как истый бессребреник и спартанец. За все это, а еще за грубоватую, но необидную прямоту и редкостную душевность коллектив очень любил Августа. И когда он уходил от нас в «Правду», его провожали как близкого, дорогого человека. У меня сохранилась длинная стихотворная речь Олеши на этих проводах. В ней много юмора и много грусти. В ней и воспоминания о минувших днях «Гудка»: Когда, меж прочих одинаков, Пером заржавленным звеня, Был обработчиком Булгаков, Что стал сегодня злобой дня… И хотя вечер проводов от тех дней отделяло всего несколько лет, — и Олеше, и нам действительно казалось, что вместе с Августом Потоцким мы провожаем нашу молодость. А он, не стыдясь, закрыл руками лицо и заплакал, когда Олеша прочитал обращенную к нему последнюю строфу:

Коль на душе вдруг станет серо,

Тебя мы вспомним без конца, —

Тебя, с улыбкой пионера

И сердцем старого бойца.

…Да, а что же все-таки скрывалось за той строчкой в «Записных книжках» Ильфа? Придется уж рассказать, раз мы о ней упомянули. Это совсем коротенькая история, случившаяся в гудковском общежитии, которое описано в «Двенадцати стульях» как общежитие имени монаха Бертольда Шварца. Однажды вечером туда ворвался здоровенный пьяный верзила. Потоцкий попытался урезонить хулигана, и тот ударил его.

— Уйди, добром прошу, — сказал Август. Тот ударил его еще раз.

— Ну, я не Христос, — сказал Август и треснул верзилу так, что тот вышиб спиной дверь и вылетел на лестницу. Представляю себе, с каким удовольствием записывал Ильф это энергичное изречение нашего милого Августа… Нельзя сказать, что гудковские сатирики были недостаточно нагружены редакционной работой. Но она шла у них так весело и легко, что, казалось, емкость времени вырастала вдвое. Времени хватало на все. Успевали к сроку сдать материал, успевали и посмеяться так называемым здоровым смехом. Рассказывались всякие забавные истории, сочинялись юмористические импровизации, в которых Евгений Петров и Олеша были великолепными мастерами. Иногда, по молодости лет и от избытка энергии, «разыгрывали» какого-нибудь редакционного простака. Так, одному нашему фотографу, скучавшему в этот день без дела, дали срочное поручение: сфотографировать в НКПСе изобретателя, Ньютона. И он довольно долго ходил по разным управлениям наркомата, спрашивая: «Не у вас ли работает товарищ Ньютон?» По-видимому, и там нашлись люди с юмором. Кое-где ему отвечали: «Это который Ньютон? Исаак Иваныч? Зайди, голубчик, в паровозное управление, он, кажется, у них работает». Когда злополучный фотограф вернулся в редакцию, чтобы изругать последними словами шутников, они уже были недосягаемы для такой мелкой прозы. Они засели в комнате четвертой полосы и вели там очередной литературный диспут. Наступил час досуга, когда все материалы в номер уже сданы, перья отдыхают, а языки начинают работать в полную силу. В этот час в комнате четвертой полосы собирался весь литературный цвет старого «Гудка». Кроме Ильфа, Петрова и Олеши здесь были завсегдатаями Катаев, Булгаков, Эрлих, Славин, Козачинский. И-боже ты мой! — как распалялись страсти и с каким «охватом»-от Марселя Пруста до Зощенко и еще дальше-дебатировались самые пестрые явления литературы! Никого не смущала скудость обстановки. За нехваткой стульев сидели на столах или подпирали спиной главное стенное украшение «четвертой полосы» — цветную карту двух полушарий (опираться на «Сопли и вопли» и на их филиалы строго воспрещалось). Впрочем, некоторые предпочитали ходить из угла в угол — так было удобнее жестикулировать в пылу спора. Когда я вспоминаю эти предвечерние часы, перед глазами особенно отчетливо возникает смуглое характерное лицо Евгения Петрова, его юношеская горячность, которая сопутствовала ему до конца дней, и его выразительные, слегка угловатые в движении руки. А рядом, из-за стола, иронически поблескивают стекла пенсне Ильфа-он наблюдает за кипением литературных страстей и готовится пустить и свою стрелу в гущу схватки… Но время идет, и вот уже Ильфу и Петрову некогда заниматься разговорами о литературе. Они пишут «Двенадцать стульев». Едва закончив редакционный день, срываются с места и мчатся в маленькую столовку на Варварской площади. А когда мы не торопясь покидаем редакцию и доходим до середины длинной аллеи Дворца Труда, они уже возвращаются обратно: в комнате четвертой полосы их дожидается Остап Бендер. И они спешат, как на поезд.

— До свиданья, бездельники! — приветствуют они нас. — Начинаем новую главу! Веселые, возбужденные и совсем еще молодые… Такими и хочется сохранить их обоих в памяти: когда у них еще все впереди-и слава, и годы недолгой жизни.

С. ГЕХТ

СЕМЬ СТУПЕНЕЙ

l

Начинаешь не всегда с начала. Расскажу прежде всего о поездке с Ильфом по Беломорканалу. Пароход, на котором мы отчалили от Медвежьей Горы, чтобы осмотреть шлюзы, плотины и другие сооружения Беломорканала, законченного только что, весной 1933 года, отходил от пристани с музыкой. На пароходе вместе с писателями ехали бывшие заключенные, которых освободили по указу в связи с открытием канала. Были инженеры, из тех, кто проектировал канал, были и особо отличившиеся на работе уголовники. Находилось тут и лагерное начальство. Растолковав писателям принятую на канале систему деления заключенных на политических, уголовников и «бытовиков», которые отбывали здесь срок за преступления вроде убийства из ревности, начальник лагеря показал нам на степенных лагерных музыкантов. Благообразием своим они решительно отличались от обыкновенных страшных убийц-грабителей.

— Наш оркестр полностью укомплектован из бытовиков, — сказал начальник. Музыканты играли вальс. Стоявший рядом со мной на палубе Ильф, оглядев щекастых, в синих ватниках, музыкантов, охарактеризовал их кратко: — Оркестр рогоносцев. Пока пароход шлюзовался в семи шлюзах Повенчанской лестницы, Ильф с Петровым, с пародистом Архангельским и, по-моему, с Кукрыниксами мастерили веселую пароходную газету под названием «Кубрик». Материал брался из жизни литературной, касался путешествующих на пароходе-и только. Когда группа писателей засела по возвращении за коллективный труд о Беломорканале, Ильф с Петровым разумно отказались от участия в этом труде. О жизни заключенных мы знали мало, наблюдения были поверхностные, — как же браться за описание их житья-бытья, рисовать типы, характеры? В шуточной же газете Ильф с Петровым составили первым делом перечень запрещенных по причине крайней банальности метафор и образов. Номером первым значились здесь бараньи лбы. Этими бараньими лбами кое-кто уж намеревался блеснуть при описании прибрежных валунов. Среди освобожденных по указу уголовников был перворазрядный мошенник Желтухин. Похожий на дореформенного помещика, он удивлял москвичей в годы нэпа своей сенаторской бородой, надменностью, псами-волкодавами. Желтухин был реставратором. Однажды ему поручили реставрировать картину Рембрандта, Загрунтовав ее и намалевав на полотне великого мастера натюрмортик, Желтухин вынес ее из мастерской и продал иностранцу. Мошенничество не удалось. Картину возвратили музею, а Желтухина осудили на десять лет. Пять лет он симулировал сумасшествие. Его содержали в тюремной больнице. На канале он писал диаграммы, портреты ударников. Беседуя с начальством, Желтухин винил в своих бедах одного в то время опального, а прежде видного ответственного работника. Однако игра на выгодной, как сообразил Желтухин, политической ситуации ему не удалась. На пароходе он был двулик: то прежний барин, вкусно разглагольствовавший о гастрономических утехах, то угодливо улыбавшийся лагерному начальству льстец. Он утомительно восторгался мощью сооружений, смелостью чекистов-строителей, восхищался и природой, разумеется, бараньими лбами валунов, но больше всего

Скачать:TXTPDF

этой явно никчемной историей. Он хотел ее вытянуть из меня во всех подробностях. А подробностей-то было-раз, два и обчелся. Я только очень бегло и приблизительно смог описать обстановку дома. Вспомнил,