большой статьей об Ильфе и о нем.
— Я это читал, — сказал он. — Автор упоминает о негре Джиме, описанном нами. Это ошибка. Негра звали Джип, и у нас написано «Джип». Тогда меня весьма удивило это столь характерное для Петрова замечание. Оно показалось мне несколько мелочным. Но Петров не терпел путаницы, неряшливости, неточности и в большом и в малом. Тем более что речь шла о живом человеке, которого он видел, о котором писал. Равнодушных строк у него не было. И конечно же у него было ощущение некоторого неуважения автора статьи к материалу, который тот цитировал. Когда позже я прочитал у Ильфа в «Записных книжках» ядовитые строки о том, как держали двадцать корректур и все-таки на титульном листе вышедшей в свет книги было напечатано дикое слово «Энциклопудия», я тотчас же вспомнил разговор о Джиме-Джипе. Петров тут же, стоя, внимательно прочитал наши пародии, напечатанные в той же книжке журнала. Читал он с каменным лицом, очень редко улыбаясь короткой, мимолетной улыбкой. Так читал он потом все наши вещи. Я не помню случая, чтобы Петров громко засмеялся при чтении фельетона или пародии. Прочитав очередной материал, он обычно говорил какую-то короткую фразу: «Годится», или: «Смешно», или: «Получилось», или: «Фельетон вышел». Восторги и комплименты были ему чужды. Так было в тех случаях, когда вещь его устраивала. Когда, по его мнению, вещь не получалась, он бывал несколько Многословнее. Точным, неопровержимым жестом он указывал на слабые места, неудачное слово, натянутые остроты. Он не читал нам лекций, не поучал. Товарищеский по тону, без обидной нотки снисхождения, разговор всегда был по существу. Разговор о том, что мы могли и должны были сделать эту вещь не хуже, а лучше предыдущих, что, видимо слишком легко мы пишем, а это не годится. Надо больше, серьезнее, вдумчивее работать. Иногда мы пытались спорить. Но это было совершенно невозможно. Вероятно, главным образом потому, что Петров был почти всегда прав и превосходно понимал это. Но все это было потом. А пока что мы застыли в трепетном ожидании, удрученные бесстрастным лицом читающего нас Петрова. Он неторопливо переворачивал страницы, наконец дочитал и довольно равнодушно взглянул на нас.
— Это талантливо… — совершенно неожиданно и очень спокойно заявил он, указывая на одну из вещей, кажется-пародию на Эренбурга. Мы радостно переглянулись и просияли.
— Но конца-то нет у вещи, — тем же тоном продолжал Петров, — разве вы сами этого не чувствуете? К ужасу нашему, мы это сразу почувствовали. Петров перевел разговор на другие темы, и вскоре мы простились, обещав ему на днях принести новый фельетон. Мы стали часто встречаться с Петровым, и как-то само собой получилось так, что он стал направлять нашу работу, журить, советовать, спрашивать отчета. Нам радостно было думать, что человек, в романы и фельетоны которого мы были влюблены еще школьниками, стал нашим редактором, шефом, руководителем. Мы очень много писали в этот период и стали постоянными фельетонистами «Литературной газеты». Петров требовал фельетоны в каждый номер. Он был с нами строг, ироничен, иногда добрел, но больше никогда не хвалил нас в глаза. Однако то и дело мы слышали от разных людей, что он тепло отзывался о нас. Бывая у Петрова в редакции, мы наблюдали его в работе, в общении с людьми, подолгу засиживались у него в кабинете.
— Посидите, — часто говорил он нам, — куда вам спешить? Не станете же вы уверять меня, что прямо отсюда побежите к своему письменному столу и жадно приметесь за работу? Он был в то время заместителем главного редактора, фактически делал «Литературную газету». Ему приходилось проводить совещания, принимать посетителей с претензиями, читать громоздкие критические статьи и ажурную лирику. Все это он делал корректно, со свойственной ему в высшей степени добросовестностью и с органическим отвращением к сухой, приевшейся форме. Помню большое совещание критиков, созванное как-то в редакции. Критические зубры всех видов и рангов плотно сгрудились за большим зеленым столом. Петров поднялся, чтобы открыть совещание. Секунду он стоял молча, как бы пробуя на вкус обычные в таких случаях казенные фразы. Но вот улыбка чуть тронула его губы, и полушутливые слова: «Ну вот, мы опять собрались все вместе…»-вызвали дружную ответную улыбку у всех присутствовавших. Свежий ветерок хорошего юмора ощутимо пронесся по большой, полной папиросного дыма комнате. Помню еще одно совещание, где наблюдал я Петрова. На сей раз в редакцию пришли поэты. Их было много, все они были по какому-то поводу весьма агрессивно настроены и все выступали с завидным блеском, по всем правилам ораторского искусства, громя оппонентов и частично редакцию. Во время наиболее острого выступления, прямо направленного против Петрова, я невольно взглянул на него. Он сидел очень спокойный, немного нахмуренный и сосредоточенно чертил карандашом на крышке папиросной коробки. Ни реплики, ни взгляда, — воплощенная выдержка и самообладание. Когда совещание кончилось, я подошел к Петрову. Он поднял на меня глаза и тихо сказал: «Как они все говорят! Выступает один-Цицерон! Выступает другой-Демосфен! Что, если б они писали хоть вполовину так хорошо, как выступают…» Мысль была не новая, но противоречие между тусклым творчеством наиболее грозных ораторов и пламенным их витийством было столь же разительно, сколь и убийственно подмечено. Как-то в кабинете Петрова пришлось мне наблюдать совершенно трогательную сценку. Седовласый, престарелый, почтенный профессор вел с Петровым обширнейший разговор на фольклорные темы. Разговор велся в наисерьезнейших тонах и закончился вполне деловой договоренностью. Пожимая на прощание руку Петрова, профессор с большим чувством сказал, что ему чрезвычайно приятно лично познакомиться с автором блестящих романов, доставивших ему столько удовольствия. Тут профессор внезапно захохотал. Он смеялся очень долго, не выпуская руки Петрова, пытаясь произнести нечто членораздельное, и, не в силах совладать с этим веселым пароксизмом, только махал «свободной рукой. Впечатление было такое, будто на него разом нахлынули все смешные места из «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка», и водопад смеха закружил профессора, как соломинку. Крайне смущенный, Петров не знал, что делать, он попробовал из вежливости посмеяться вместе с профессором, но из этого ничего не вышло. Продолжая веселиться, профессор выпустил руку Петрова и, звонко хохоча, пошел по коридору. Петров не без изумления посмотрел ему вслед, пожал плечами и заговорил с нами подчеркнуто серьезным тоном, совершенно исключавшим всякое дальнейшее веселье. Был в этом кабинете и гораздо менее забавный разговор. Пришел к Петрову известный критик, сильно задетый в последнем номере «Литературной газеты». Он предъявил свои претензии к редакции, — кое в чем он был, несомненно, прав. Удивительно мягко, человечно говорил с ним Петров, не отделываясь общими местами, не ловя собеседника на слове, стараясь убедить его в своей правоте и признавая его доводы, если они были основательны. Критик долго пил кровь Петрова и ушел только наполовину удовлетворенный. Трудный, мучительный разговор заметно утомил Евгения Петровича.
— Да, — бросил он в ответ на наши сочувственные взгляды, — вот и такие разговоры приходится вести. Мало кто остается на высоте в подобном положении. Петров был на высоте. Он не был оратором, не пускал бенгальских огней тонкого остроумия через каждые два слова. Разговор его был прост, точен, целеустремлен, в нем всегда присутствовала какая-то острая и принципиальная мысль. Разговора «вообще», так называемой болтовни, я не слышал у Петрова. Это не значит, что речь его была суха и программна. Вовсе нет. Юмор не изменял Петрову, он шутил не слишком часто, но всегда очень хорошо и метко. Это он сказал нам как-то: «Вы хотите убедить меня, что просто горите на работе. Да, вы горите, но только предварительно застраховавшись от пожара». Иногда он, увлекшись разработкой темы, делал нам литературные подарки, и очень ценные. Как-то для одного нашего фельетона нужны были смешные фамилии. Кое-что было придумано, однако большого смеха не получалось. Тогда Петров с ходу подарил нам противоестественную женщину Анну Брюк, подозрительного мужчину с двойной фамилией Понтиев (Пилатский) и еще кого-то, не уступавшего двум первым. Было видно, что фамилий хватит на добрый десяток фельетонов. Как-то вечером я зашел в редакцию к Петрову. Он был один в кабинете, груды рукописей лежали на столе. Было поздно, он устал и, видимо, рад был небольшому перерыву в работе. Мы заговорили о новых книгах, и я преувеличенно расхвалил сборник одной писательницы, вещи которой мне тогда нравились. Петров слушал меня молча, явно не разделяя моих восторгов, и острый взгляд его становился все ироничнее.
— Вы не согласны со мной, Евгений Петрович? — спросил я его.
— Видите ли, — сказал он медленно, как бы проверяя на слух каждое слово, — писательница, о которой вы говорите, способный человек, но отец у нее зубной врач. И вот она в каждой своей книге, на каждой странице, убеждает читателя, что отец у нее не зубной врач, что сама она целиком и полностью переварилась в пролетарском котле и что зубные врачи к ней вообще никакого отношения не имеют. По крайней мере, у меня именно такое впечатление. И мне лично это, признаться, уже надоело! У меня захватило дух от такой уничтожающей и неожиданной критики, тем более что справедливость ее я должен был признать в ту же минуту. Петров был по-хорошему беспощаден там, где дело касалось его литературного вкуса, его принципиальности, его уважения к своей работе. Дважды за эти годы он страшно накричал на меня, дважды я уходил от него жестоко разобиженный и дважды, распекая меня, был прав он. Дело было так. В редакции «Литературной газеты» Петров забраковал наш фельетон. Огорчившись, я необдуманно заметил, что в редакции «Крокодила» он бывает гуманнее и там фельетон имел бы шансы на успех. Петров побагровел от негодования.
— Вы говорите глупости! — напустился он на меня. — Как вам не стыдно! Подумайте, что вы говорите! За кого вы меня принимаете? Он долго отчитывал меня, глубоко возмущенный нелепым предположением, что он, Петров, может быть хамелеоном. Мне было очень стыдно. Второй раз, уже в «Крокодиле», защищая свой рассказ, я, истощив все средства, сослался в заключение на какое-то общее место из учебника по теории литературы. Петров резко прервал меня, не дослушав даже первых фраз.
— Что вы мне рассказываете? — закричал он. — Это я и без вас знаю. Вы о рассказе говорите. А рассказ плохой. И нечего увиливать от этого! Да, да, нечего! Возражать опять же не приходилось. Долго дуться на Петрова я не мог, а он