был весел несказанно-и все благодаря мужику с его бедной коровой, но я никогда не забуду нахмуренного, сразу как-то осунувшегося от злобы и отвращения лица Петрова, когда мы впервые присутствовали на допросе предателя, доносчика, деревенского полицая. Глядя на этого склизкого, провонявшего страхом и все еще сохранявшего надежду на жизнь мерзавца, Петров так извелся от внутренней муки, от стыда за то, что человек может превратиться в такое ничтожество, от душевной брезгливости, что, видимо, и жить ему не хотелось при виде этой человеческой падали. Есть люди, которые способны сердиться, возмущаться, брюзжать. Петров принадлежит к той высокой породе людей, которым свойственно чувство настоящего гнева. Есть люди, говорящие так: «Это мне нравится, это приятно, это ничего себе». Петров принадлежал к людям, обладающим способностью восхищаться-всем сердцем, безраздельно, счастливо, с упоением. Это свойство очень чистых, очень молодых, очень хороших людей. Таким мы любим Евгения Петрова. Сталкиваясь с обывательским равнодушием, с глупостью, с мелочностью, с бесталанностью жизненной, наконец, Петров не сердился, нет, — он загорался чувством негодования, гнева и был страшен в эти минуты, мог наделать беды, мог растерзать виновника, ударить его чем попало или сам биться лбом об стену, лишь бы избавиться от муки великого гнева. Что-то монгольское бывало в такие минуты в его лице, дикое, неистовое и поистине человеческое. Он был добр и отходчив. Он мог через минуту попросить извинения у человека, испытавшего на себе его гнев. Но он был злопамятен творчески. Рано или поздно маленький, глупый, равнодушный, бездарный и потому вредный для нашего дела человек бывал выставлен напоказ, осмеян и уничтожен в фельетоне Ильфа и Петрова, ибо та же способность гражданского гнева, негодования и обиды за достоинство советского человека в высокой степени присуща была Илье Арнольдовичу Ильфу. Его я знал меньше, встречался с ним редко и потому рассказываю больше о Петрове. Петров был талантлив необычайно, он был превосходным писателем, но очень простым, отзывчивым, быстро влюбляющимся в людей человеком. Душевно он был очень молод-просто юноша. Было в нем что-то еще гимназическое-некоторая угловатость, свойственная подросткам, неукротимая горячность в дружеских спорах, ревность в дружбе, подчас наивность душевная, за которую влюблялись в него и старые и молодые. То же чувство тревоги, беспокойства и какой-то даже вины своей перед временем Петров внушал и большим генералам, с которыми мы встречались на фронте. Они как-то даже оправдывались перед ним, когда он штурмовал их нетерпеливыми вопросами, — вот свойство человека до конца искреннего, увлеченного, жадно и активно устремленного вперед. Он был другом нашей маленькой, пропахшей махоркой и сырыми валенками «казармы». Он всегда рвался к людям фронта. Даже вернувшись из поездки, усталый, замерзший, он с завистью смотрел на тех, кто на смену ему отправлялся к переднему краю.
— Может быть, мне тоже надо поехать с вами?
— Но вы же только сейчас вернулись оттуда.
— Все равно. Вдруг что-нибудь пропущу, все надо видеть. Знаете что, я поеду!
— А как же ваша корреспонденция?
— Ах, да! К сожалению, надо еще писать. Ужасная, ужасная у нас с вами профессия! Но писал он горячо, увлекаясь и увлекая других, великодушно делясь своими наблюдениями, щедро подбрасывая их друзьям во время работы. Контуженный взрывной волной от немецкой бомбы, он должен был некоторое время провести в постели, но все эти дни вызванивал нас к себе в гостиницу «Москва», жадно расспрашивал о положении дел на фронте и, едва поднявшись с постели, тут же укатил в дивизию. Утром мы забрали в машину пачку свежих газет-на контрольно-пропускных пунктах военной дороги не было у нас лучшего пропуска, чем последний номер «Известий».
— Сегодняшний! — говорил Евгений Петрович. И перед нашей видавшей виды машиной сразу открывался шлагбаум.
РУД. БЕРШАДСКИЙ
К Евгению Петрову меня привел мой рассказ «Ночь». Написал я его в Ленинграде, во время блокады, в ноябре 1941 года. Это был рассказ о том, как капитан Козаченко, человек лет сорока, тоскующий по жене и детям, оставленным на Урале, едет с переднего края в командировку в Ленинград. Он никогда в жизни не видел Ленинграда. В кузове попутного грузовика Козаченко встречается с молодой женщиной, — в выходной день она отправилась в пригородную деревню, чтобы выменять кое-какие вещички на картошку для своего ребенка. Выменять ей, конечно, ничего не удалось. Муж у нее на фронте. И Козаченко, — может быть, неожиданно для самого себя, — отдает ей весь свой небогатый паек… Они добираются до города уже после комендантского часа. Ночного пропуска у Козаченко нет, деваться ему некуда. Женщина приглашает его к себе. В комнате у нее лютый мороз. Чтобы хоть немного согреться, они не раздеваясь ложатся на единственную кровать вместе, натягивают на себя все теплое, что есть в доме, и засыпают, как могли бы заснуть отец с дочерью… Вот и все. А утром эти совершенно незнакомые люди расстаются: она уходит на работу, он-в штаб фронта… Таково было содержание этого рассказа, написанного в ноябре 1941 года. Опубликовать этот рассказ в Ленинграде в ту пору было негде. Ток в типографии отпускали только для печатания газет, последний номер литературно-художественного журнала «Звезда», вышедший в октябре 1941 года, был напечатан с помощью немногих оставшихся в городе сотрудников редакции, которые вместе с типографскими рабочими вручную вращали валы печатных машин. В январе 1942 года я по вызову Политуправления прилетел из Ленинграда в Москву за новым назначением. Москва была непривычно пуста. Мне случалось наблюдать, как из целого поезда метро на станции «Дворец Советов» выходило пять-десять человек и столько же садилось, да еще в такое время дня, которое прежде именовалось часами пик! С вещевым мешком за плечами я отправился к себе на квартиру, но еще с улицы увидел, что стекла во всех моих окнах высажены взрывной волной и крупный снег, чуть покружившись в проемах, плавно влетает в комнаты. Только в одной форточке неизвестно каким образом уцелело стекло. Я поднялся на второй этаж, позвонил. Никто не ответил. Нажал кнопку еще раз и долго-долго не отпускал. Ключа у меня не было. Мои, конечно, увезли его с собой в эвакуацию. Я рассчитывал, что дверь откроет сосед. Но он не откликнулся. Зато из смежной квартиры выглянула на площадку старушка. Я слабо помнил ее, она же узнала меня сразу и сказала, что сосед переведен на казарменное положение и наведывается в квартиру редко. Пригласила зайти к ней. Однако я предпочел уйти. Что мне было здесь делать теперь? И я отправился в гостиницу «Москва». Странный быт царил тогда в этой гостинице. Во-первых, большинство ее постояльцев были москвичи-такие же, как и я, бездомные командированные. По временам все они набирали по телефону номера своих пустых квартир, и в трубке долго и безнадежно слышались протяжные, тоскливые гудки… Несколько раз проделал это и я, но и со мной не случилось чуда. И еще-для постояльцев «Москвы» не существовало различия между днем и ночью. И днем и ночью к подъезду гостиницы подкатывали «виллисы», «эмки», полуторки, иной раз даже танки, спешно высаживали пассажира с таким же вещевым мешком, как мой, и забирали другого, уже поджидавшего их, — на Центральный фронт (штаб его все еще размещался в зоне подмосковных дач), на Калининский, на Юго-Западный… Ни днем, ни ночью с окон вестибюля и холлов гостиницы не снимали черных штор из плотной ломкой бумаги: дни стояли короткие-стоило ли каждое утро расшторивать окна? Днем и ночью в коридорах встречались друзья, и далеко разносились их возгласы:
— Георгий, ты?! Живой?! А у нас прошел слух…
— Как видишь, слух сильно преувеличен. Гайдар у нас на фронте погиб…
— А ты случайно не знаешь подробностей его гибели? Ведь нам тут ничего не известно…
— Нам тоже, мы больше в тех местах не бывали… Но погиб он геройски — это сведения, полученные через разведчиков, а разведчикам рассказывали местные жители. Сведения точные. Колхозники даже похоронили его отдельно. И могилу обозначили… Иногда вести были, наоборот, радостные. Отыскался Женя Долматовский. Попал в плен, но выкарабкался. Дважды бежал. Кинооператор Борис Шер упросил пилота взять его в боевой вылет вместо стрелка-радиста. Шеру наспех объяснили, как обращаться со спаренными пулеметами, он дал слово, что понял все. В воздухе на самолет напал вражеский истребитель. Шер прекратил съемку, с ученическим старанием взял фашиста на прицел и первой же очередью сбил его! А затем успел еще заснять, как гитлеровец врезался в землю. Шера наградили орденом Боевого Красного Знамени, а студия премировала его за первоклассные кадры. Жил Шер тоже в «Москве» и ходил гордый, с новеньким орденом. Вообще в этих коридорах в те месяцы можно было встретить очень много писателей, корреспондентов, кинооператоров-людей подвижных по самой профессии своей я в большинстве случаев связанных со столицей. Не знаю, какие тогда выходили в Москве литературно-художественные журналы, — на фронт, во всяком случае, не попадал ни один. А из тонких изредка доходил до нас «Огонек». Подписывал его в качестве редактора Евгений Петров, но я видел по «Правде», что он активно работает фронтовым корреспондентом, и считал, что в «Огоньке» он только числится по старой памяти. Впрочем, какое это имело для меня значение? Я отнес свою «Ночь» в «Огонек». Адрес для ответа указал: гостиница «Москва», номер такой-то, — и предупредил секретаршу, что адрес это временный, так как я приехал в Москву за назначением и сколько здесь пробуду, не знаю. В ту же ночь, часа в два (я лег уже спать), в дверь моего номера раздался громкий стук. Я натянул штаны, намотал портянки и вбил ноги в сапоги, — это было делом секундным, кое к чему на фронте мы привыкали быстро, — и крикнул: «Входите!» Но никто не откликнулся. Я разозлился. Что за манера-будить человека среди ночи, а потом играть с ним в молчанку! Подскочил к двери и с силой распахнул ее. Коридор освещался сороковаттной синей лампочкой. Она светила как бы шепотом, и я не узнал в ее рассеянном и чуть таинственном свете стоявшего за дверью высокого человека в военной форме, который, наклонив к двери голову, прислушивался. Бросилось лишь в глаза, что человек этот был очень аккуратно, по-воински подпоясан-ни складочки спереди на гимнастерке. Заметив не успевшие исчезнуть с моего лица следы раздражения, он несколько смутился:
— Извините, вы, наверно, кричали: «Войдите!» Но я недавно контужен… Впрочем, что же я не представился? Давайте знакомиться. Вы Бершадский? А я Петров. Действительно, передо мной стоял Петров. Как же я сразу не узнал