гробами – правильные интервалы. Один гроб смотрит в затылок другому.
Казармой пахнет от этого кладбища.
Только для Александра II сделано исключение. Он лежит под малахитовой плитой, обработанной в форме некрасивого шкафа.
Свое кладбище цари хотели сделать и кладбищем революции.
Всё, что было революционного в России, всякое революционное движение обязательно проходило через Петропавлов‐ скую крепость, отсиживало годы и десятки лет в крепостных казематах.
Сидели поодиночке, сидели целыми категориями и целыми полками.
Одно время в крепости сидело столько крамольных студентов и профессоров, что кто‐то из заключенных предложил повесить на крепостной стене надпись:
«Сюда временно переведен университет».
При Александре I в Петропавловку посадили весь гвардейский Семеновский полк за то только, что солдаты осмелились пожаловаться на совершенно изуверское обращение с ними полкового командира Шварца.
Тюрьма Трубецкого бастиона сооружена хлопотами Александра II.
Царь был гениальным тюремщиком. Из его казематов никому не удалось убежать. Единственным человеком, совершившим побег из крепости, был анархист Кропоткин. Но он бежал не из самой тюрьмы, а из крепостного госпиталя.
Двухэтажная тюрьма имеет 72 каземата: 36 верхних и 36 нижних.
В окно, под самым сводом каземата, не только солнце не светило, но и самого неба не было видно, потому что все окна вплотную придвинуты к стенам бастиона.
Посреди камеры кровать, прикована к стене и полу. Столик железный прикован к стене. Дубовый табурет. В стене умывальник. Больше ничего.
Сами казематы не отапливались. Отапливали коридор, а из него нагретый воздух по специальным отдушинам проникал к заключенным.
Естественно, что от этого казематы нагревались весьма плохо. В них господствовала вечная сырость. По стенам сбегали вечные капли. И через каждые несколько минут через особую щель в дверях (заключенные звали эту щель «Иудушкой») заглядывал настороженный глаз тюремщика.
Царское правительство пытало своих врагов тишиной.
– Помолчите‐ка секунду, – сказали нам, – и вы поймете, что такое тишина.
Экскурсия из Грузии, с которой мы обходили казематы, притихла. И сию же минуту в уши ворвалась тишина, звенящая и тонкая. Такая тишина, будто замолчал весь мир.
Это была специальная тишина, тишина, которую выдумал старый режим. От этой тишины люди сходили с ума.
От этой тишины заколотилось сердце, и все нарочно быстро заговорили.
Люди отучались говорить в этой тишине.
Казематы освещались керосиновыми лампами, но с тех пор, как революционерка Ветрова облилась керосином и сожгла себя, керосин отняли. Его заменили свечами, а потом электричеством. Тюремщики не хотели, чтобы революционеры убивали себя. Революционеры должны были умирать постепенно.
Свет должен был гореть всю ночь. Если заключенный тушил его, то входил тюремщик и снова зажигал.
Читать не давали. Писать было нечем и не на чем. Даже надписи, сделанные ногтем на стене каземата, быстро и старательно замазывались.
И вот в тишине, в безделье и в одиночестве люди сходили с ума.
Для того чтобы спастись от безумия, революционеры выдумывали себе самые странные занятия.
Синегуб дрессировал мышонка, который жил в его камере. Это было единственное живое существо, с которым он мог иметь общение.
И когда его мышонка отравили, то Синегуб был в таком горе, будто потерял лучшего друга.
В другой камере появился паук, и заключенный каждый день рвал его паутину, чтобы паук стал ткать новую, чтоб было возможно посмотреть на работу паука. Это развлекало его.
Единственное, что могли делать присужденные к крепости: перестукиваться с другими заключенными.
Для этого была изобретена особая азбука.
Весь алфавит был разделен на пять рядов. В каждом ряду пять букв.
Если надо передать слово, начинающееся, скажем, с третьей буквы четвертого ряда, то делали: четыре удара (это указывало ряд) и еще три удара (это указывало букву). Таким образом переговаривались и вели довольно длинные разговоры.
Перестукиванья преследовались. Иногда в свободных камерах раздавался страшный грохот. Этим грохотом тюремщики старались помешать разговору.
Подмеченных в перестукивании переводили в изолятор.
По обе стороны изолятора были не камеры, а кладовые. Звук вследствие этого пропадал.
Правда, можно было перестукиваться еще с нижним изолятором, но нижний изолятор заботливо освобождали.
Итак, говорить было уже не с кем.
Самое страшное в тюрьме Трубецкого бастиона – это карцер.
В него любой тюремный надзиратель мог посадить заключенного сроком до десяти суток, даже без разрешения высшего начальства.
Карцер совсем крохотен. Окно его закрыто ставнем. Царит полная темнота. Печь и отдушины устроены так, что нагревается только потолок. Весь же карцер остается ледяным.
Быть посаженным зимой в карцер значило подвергнуться невыносимому для человека наказанию.
Окна тюремных коридоров выходят в замкнутый двор. Сюда, в крохотный двор, с крохотной, похожей на тюрьму баней, выводили заключенных на пятнадцатиминутную прогулку.
Здесь они видели сумрачное небо и четыре засыхающих дерева.
А затем снова они отправлялись в свои казематы, где услужливым правительством были им уготованы холод, мрак и нечеловеческая тишина.
1925
В Средней Азии
Перегон Москва – Азия
Последние пакеты и тюки газет летят в темноту багажного вагона. Двери его захлопываются, и ташкентский ускоренный быстро выходит из вокзала.
За Перовом полотно дороги пересекают тонкие железные мачты Шатурской электростанции. Их красная шеренга делает полкруга и скрывается в зеленом лесу.
Поезд идет картофельными полями, под мягким небом. К вечеру начинаются страданья поездной бригады.
– Делегация села!
Беспризорных «делегатов», скромно засевших в угольных ящиках под вагонами, выволакивают.
«Делегат» от поезда не отстанет. Утром его белая голова, казалось навсегда покинутая в Рузаевке, сонно и весело трясется на подножке вагона, мотающегося перед Сызранью. Зло неискоренимо. Даровитый прохвост продолжает свое путешествие за рыжую Волгу и далее.
Пропитывается «делегат» тем, что на больших остановках распевает антирелигиозные куплеты:
Поп кадит кадилою,
Всё глядит на милую.
Господи, помилую
Степаниду милую.
Среди одичавших в долгом пути пассажиров куплет пользуется громовым успехом. В шапку «делегата» обильно падают медяки.
Проходят в небе антенны мощного оренбургского радио. Стрелочник-киргиз в войлочной шляпе провожает поезд на выходной стрелке. У него желтое лицо, черные прямые волосы и толстые губы. Поезд идет уже по территории Казахстана.
От московских облачных, лепных небес нет следа. Над огромной республикой киргизов блещет вечное солнце.
Круглые юрты кочевников стоят в необозримых ковыльных степях. Легкий ветер трогает пушистые стариковские бороды ковыля, раскачиваясь, проходят верблюды, и цветными кучами рассыпаны стада.
Перевалив Мугоджарские горы, поезд входит в пески. Ослепительно и невыносимо для глаза горят на солнце кристаллы пересохших соляных озер. Поросли потерявшей цвет клочковатой дряни прерываются темно-синей неподвижной громадой Аральского моря.
Станционные бабы торгуют трехаршинными осетровыми балыками и засушенным до полного одеревенения лещом – самым соленым товаром, какой только можно найти в этой горько-соленой стране.
Но жирные, лоснящиеся на доведенном добела солнце рыбы привлекают немногих.
Пассажиры набрасываются на кумыс и ледяное кислое молоко. Замаранный по уши кочегар спрыгивает с паровоза и бежит к молоку. И сам дежурный по станции на минуту свертывает свои флажки и глотает чудесное холодное месиво.
Дальше степь всё буреет, становится какого‐то верблюжьего цвета и, наконец, переходит в перворазрядную, захлебывающуюся в горячем ветре пустыню.
В палящей тишине поезд пробегает свои перегоны. Здесь станции стараются возможно больше окружить себя деревьями.
Но полтора десятка насквозь пропыленных деревьев в станционном палисаднике это – неисчерпаемое богатство тени и прохлады.
Этим станциям завидуют, туда мечтают перевестись, потому что есть станции, где всего пять акаций, есть разъезды с одной только акацией и есть разъезды, где не растет ничего.
Такой разъезд подвергается казни жаром и светом по восемнадцать часов в сутки.
Ночью, на третьи сутки дороги, поезд проходит станцию Джусалы, втягивается в огромное болото Бокалы-Копа и подвергается нападению бесчисленных комариных шаек.
Стодвадцативерстные владения лихорадки, ее стоячие воды, поросшие мерзкими зелеными волосами и камышом, ужасны. Поезд баррикадируется, подымает оконные рамы и даже тушит свет. Но всё это не в помощь.
Дохнущий во тьме и духоте пассажир все же слышит похоронный комариный звон над своим ухом. Комары ворвались в вагоны через тамбуры, через незавернутые вентиляторы, и изъязвленный пассажир, много еще дней спустя, глотает горьчайшую хину и ждет приступа малярии.
Поезд не спит всю ночь, отчесываясь от комаров. И волей– неволей бессонные глаза глядят сквозь окна на переливающуюся неровным светом карту звездного неба.
Пятое утро начинается станцией Арысь и захватывающим всесторонним жаром. С безумного неба льется не свет, а горячая, вплотную обтекающая тело лава.
На станциях исчезает даже кислое молоко. Тут продают связки черепаховых щитов, живых черепах и черепашьи яйца.
На всем восточном горизонте лежит белая, железная вата, снеговые отроги Тянь-Шаньского хребта. Впереди всех матовым и молочным светом сияет двурогая вершина Казы-Курта.
Это местный и по счету, кажется, уже десятый на земле Арарат. Жителями выдается за место остановки Ноева ковчега. Событие маловероятное, хотя еще и теперь киргизский певец, играя на домбре, подробно перечисляет всех животных, спасшихся в Ноевом корыте на вершине Казы-Курта.
Поезд медленно пробирается среди откосов красной глины, беря последний подъем перед Ташкентом.
Белый пар бежит по засохшим склонам. Реомюр в тени показывает 37°.
Это последнее усилие пустыни. Катясь по склонам Дарбазы, по сотне мостиков, пересекая оросительные каналы, поезд влетает в изумительный темно-зеленый и дышащий зеленью ташкентский оазис.
Горизонт застилают темные массивы пирамидальных тополей. Пепельные финиковые деревья блаженно жарятся на солнце. Качаются и шумят высокие стены джугары – тропического проса. Адские пески сразу переходят в ветхозаветный рай.
Проезжают арбы на тонких, величиной с мельничные, колесах. Мелкими шажками бегут крохотные ослики, с невероятным терпением вынося на своей спине многопудовых толстяков в снежных чалмах.
Но поезду нет удержу. Мимо библейских глиняных построек, мимо древесных кущ и рощ поезд продолжает свой путь за Ташкент.
Под утро дорога вступает в ущелье Санзара – единственный проход сквозь горы Нура-Тау, древнейший путь торговцев, полководцев и завоевателей.
Справа на утесе высечены две арабские надписи. Нижнюю из них приводим в сокращенном виде:
«Да ведают проходящие и путешествующие на суше и воде, что в 979 проходило сражение между отрядом тени Всевышнего великого хакана Абдулла-хана в 30 000 человек боевого народа и отрядом Дервиш-хана и Баба-хана и прочих сыновей. Сказанного отряда было всего: родичей султанов до 50 000 человек и служащих людей до 40 000 из Туркестана, Ташкента, Ферганы и Дештикипчака. Отряд счастливого обладателя звезд одержал победу. Победив султанов, он из того войска предал стольких смерти, что от убитых в сражении и в плену в течение одного месяца в реке Джизакской на поверхности текла кровь. Да будет это известно».
Хвастливая запись «счастливого обладателя звезд» задела тщеславие русского царя, и над арабской путаной вязью утвердился толстый позолоченный орел и надменная медная доска:
«Николай II 1895 г. повелел: “Быть железной дороге”. 1898 г. исполнено».
В февральскую революцию медная эта глупость была сорвана рабочими руками тех, о которых никто не писал на порфировых скалах, хотя именно они пеклись живыми на прокладке полотна Среднеазиатской дороги.
Поезд гремит по мостику над арыком Сиаб. Пройдя лежащие расколотыми зеркалами затопленные рисовые поля, он шумно подходит к Самарканду, «лику земли», как звали его мусульманские писатели, древнейшему городу Средней Азии, история которого потерялась в тысячелетиях и теперь начинается