это надоедает, и передать невозможно.
Двухчасовой компот из двух Мери.
Проделана вся эта неумная комбинация для того, чтобы поразить зрителя сходством сына с матерью.
Сходство получилось поразительное. Даже нечеловеческое какое‐то, слегка пугающее.
Логическим следствием всего этого была бы новая картина, где Пикфорд будет играть сразу бабушку, мать и дочку. Надеемся, что это не случится.
Играет же Мери по-прежнему превосходно. Причем Меримальчик во много раз лучше Мери-мадам.
У матери положение драматическое, что вообще Пикфорд удается слабо. Только один раз лицо дамы показало разнообразные, трогающие чувства.
Посланец мерзкого старика – лорда Уэрделя требует сына в Англию. Тяжесть минуты усугубляется еще тем, что на кухне горит жаркое. И дама жалко улыбается, теряя в одно время сына и дешевый обед.
Настоящего мальчика из Пикфорд не вышло. Вышла переодетая девчонка.
Она прекрасно дерется, но мальчики так не дерутся. Для этого у Мери слишком много злости. Прежде чем ударить своего врага, она с минуту прыгает от ненависти. Юные озорники мужского пола так не делают. Они бьют сразу.
Поскольку мнимый мальчик не мешал самому себе (появляясь в образе мамаши) и мог свободно бегать по всему экрану, он сделал все, что полагалось не в меру сентиментальным сценарием.
Смягчал сердце черствого лорда, водил дружбу с немытыми деревенскими детьми (жадные ребята, приглашенные на паштет в замок, съели даже розу, предварительно посыпав ее перцем), вырывал себе зуб веревочкой и в конце концов с помощью своих американских друзей – бакалейщика, торговки яблоками и чистильщика сапог – на радость свободолюбивым американцам сделался прямым наследником лорда.
Монтажер, пользуясь тем, что в начале картины лорд Уэрдель имеет злобный вид, пытался было сделать из него феодального демона и угнетателя землеробов.
Этого, пожалуй, не стоило делать. Старик под благотворным влиянием Мери быстро подобрел, даже плакал иногда, даже играл на губной гармонике.
Вообще, ясно стало, что такой старик мухи не обидит. И надпись, возвещавшая о жестокостях феодала, пропала даром.
1925
Великая плакса
Алина плакала лучше и трогательней всех на земле.
Фирмой она была законтрактована на роль плаксы, с обязательством проливать слезы не мене чем в трех картинах за год.
Глава фирмы говорил, что такого доброкачественного навзрыда он еще не видел.
Даже когда вконец уже исцарапанную и драную ленту вертели в каком‐нибудь замороженном Архангельске, и тогда вид плачущей Алины производил свое обычное действие.
Разница была только в том, что чикагский или парижский зритель взволнованно сморкался в платок, а архангельский, по некультурности и приверженности к старому быту, обходился без платка.
На всех экранах мира мерцали влажные глаза плачущей Алины, к трижды прославленной плаксе валила публика, слава и много денег.
Поэтому удивление было велико, когда Алина забросила свое щемящее душу амплуа.
Причиной была небольшая война, миниатюрная, так говорили, боевая прогулка с целью укрощения каких‐то негритосов.
Или эскимосов.
Точно, в конце концов, никто не знал. Великая держава удовольствовалась тем, что решила победить, а кого – это уже не было так важно.
Как раз в эти бряцающие дни работа на фабрике застопорилась. Великая плакса заболела.
Глава фирмы на взбешенном автомобиле летел к ней через весь город. И, понурясь, мчался назад во весь опор.
– Плачущая Алина четвертый день дохнет от головной боли и играть не может.
Фабрика оцеплена. Операторы ходили, засунув руки в карманы, прекраснейшие солнечные дни пропадали, статисты валялись на конторских диванах и почему‐то требовали сверхурочные.
Деловое сердце главы фирмы разрывалось.
– Через два дня, – говорил глава, – я буду плакать лучше, чем Алина.
Он был из Нью-Йорка и любил сильные выражения.
Но через два дня великая плакса не выздоровела, и для главы фирмы настали подлые времена: он нес убытки.
Между тем будущие покорители негритосов или эскимосов все эти дни грузились в порту.
От резких звуков военной музыки солдаты холодели. Барабанная осыпь наводила на мысль о смерти и раздраженных, без всякой охоты покоряющихся негритосов.
Но пока трубы скрипели и нагло подсвистывали флейты.
Даже глава фирмы остановил на минуту свой неудержимый мотор, чтобы полюбоваться зрелищем.
И тут он увидел то, что долго потом называл:
– Мой якорь спасения!
Глава всегда находил подходящие слова.
Он прыгнул из мотора и обратился к «якорю» с ошеломительной фразой:
– Сколько раз в неделю вы сможете плакать, как сейчас?
Молодая женщина изумленно подняла свои залитые слезами глаза.
– Кекс и Кокс! – ободряюще воскликнул глава. – Кинематографическая фирма. Предлагаю контракт на годовой плач.
– Моего мужа взяли на войну! – ответила женщина. И снова заплакала.
Глава фирмы был деликатный человек. Он обождал минуту и заметил:
– Вы чудно плачете. Нам не надо теперь никакой Алины. Наша фирма специально для вас напишет сценарий из военной жизни.
Конечно, этот сценарий был написан, и жена невольного покорителя негритосов сделалась новинкой фирмы Кекс и Кокс. Тут играли роль деньги. Ими соблазнили солдатскую жену.
Впрочем, Кекс и Кокс были мудры, как змеи. Они источали из своей новинки много рвущих сердце слез и мало платили.
Солдатской жене упреков делать не приходилось. Она прекрасно и много плакала. У нее были основания для этого: война с негритосами продолжалась.
Когда исцелившаяся и кое‐что знавшая о положении дел Алина явилась на фабрику, лысина главы фирмы сразу приняла ледяной оттенок. Двух плакс было слишком много для благоденствия фирмы.
– К тому же, – заметил глава, – ваше амплуа уже занято.
– Хорошо! – сказала догадливая Алина. – Я меняю амплуа.
Кекс и Кокс насторожились. Это были кипучие и падкие на идею люди.
– Я заставлю людей плакать от смеха.
– Попробуйте.
Она попробовала. И сделала это так, что через неделю глава фирмы (он умел облекать свои мысли в нужные слова) изрек:
– Совершенно верно! Зачем заставлять людей плакать от горя, если они могут плакать от смеха? Совершенно верно! Наша фирма будет ставить только комические пьесы. Притом публика и так угнетена затянувшейся войной с этими негритосами или эскимосами.
Затем глава фирмы призвал в свой кабинет жену покорителя негритосов.
– Ваши слезы уже несозвучны. Люди устали. Вот если бы вы могли что‐нибудь комическое! Двух звезд наша фирма не выдержит. Если вы можете смеяться и веселить лучше Алины, то мы оставим вас у себя.
Молодая женщина посмотрела на главу фирмы и тихо ответила:
– Смеяться? В этой стране меня выучили только плакать. А смеяться мне не приходилось! Я не умею смеяться!
1925
Улица на просмотре
Кинокартину зритель видит дважды.
Второй раз он видит ее за деньги, всю сразу – с музыкой и надписями – на экране. Первый раз – бесплатно, зато только сцены, снимаемые на открытом воздухе.
Так как кинематографическое «районирование» России уже совершилось, то житель Винницы видит только инсценировки еврейских погромов, одессит – только девятьсот пятые годы, ленинградец – только девятые января.
Любовно-драматические сцены снимаются в Москве, преимущественно на Каменном мосту.
Бесплатного и занимательного зрелища сколько угодно.
Из ворот большого и официального здания на Красной площади выходит кинооператор. Его сопровождает целая свора черносотенцев. Позади всех важно ступает городовой.
Вид его немедленно вызывает у прохожих сердечный смех. На городовом – всё в порядке. Красные шнуры, лакированная кобура. Нормальный царский городовой.
Бородатый черносотенец вежливо осведомляется у режиссера:
– Палки брать будем? Стекла бить.
Вся банда отправляется громить рабочую потребительскую лавку для картины «Машинист Ухтомский». Стекол сегодня бить не будем (вчера уже повыбивали), но палки взять надо. Пригодятся.
Орава рассаживается в грузовики.
– Стоп! Где студент и курсистка?
Хилый студент в зеленой шинели и курсистка торопливо лезут в грузовик. Лица их мрачны. Палки припасены, кажется, про них. В хорошей картине студентов полагается избивать.
Машина мчится к Бутырской заставе и останавливается у лавчонки. Лавочку громили еще во время вчерашней съемки. Сейчас будут грабить.
– Вывеску!
На фасад вешают вывески с надлежащими для девятьсот пятого года «ятями» и твердыми знаками.
Сцена маленькая и нетрудная. Главная беда – в нахлынувших со всех сторон любопытных толпах.
Наконец приготовились и начинают.
Из разбитой лавчонки выбегают громилы. Они суетливо делят между собой толстые колбасы, какие‐то галеты и папиросы.
Городовой умиленно созерцает.
– Появляется студент! – кричит режиссер.
Студента бьют по шеям. Курсистка спасается бегством. Черная сотня выбивает оставшиеся еще целыми стекла.
На звон погрома и крики режиссера сбегается вся Ново– слободская улица, хохочет, соболезнует, во всю глотку делает свои замечания.
Сцена повторяется еще и еще раз. Студента снова и снова берут в кулаки.
Репетируют следующие сцены.
Очень холодно, мороз отбивает память, но толпа не расходится до самого конца.
Подобная съемка в рабочем районе вызывает интерес к кино больший, чем самые широковещательные афиши. А понятие о девятьсот пятом годе дает не худшее, чем полдюжины лекций на эту тему.
1925
Убитые, ползите в сторону!
Для картины «Машинист Ухтомский» одной из московских кинофабрик понадобилось снять прием Николаем II в своем кабинете знаменитого расстрельщика полковника Мина, а также ряд других эпизодов, разыгрывающихся в комнатах Зимнего дворца.
Постановщик картины решил для этих сцен декораций не строить, а снимать их в самом дворце.
Вообще говоря, это очень неудобно. В большинстве случаев бывает проще и удобнее строить на кинофабрике любые комнаты, чем ездить в другой город, таща за собой сложные осветительные аппараты, актеров и киносъемщиков.
Тут, однако, победило желание дать картине подлинный исторический фон, и на прошлой неделе маленькая киноэкспедиция выехала в Ленинград.
Сам Ленинград в это время был буквально захвачен кинематографщиками. В городе происходили грандиозные по десять и двенадцать тысяч человек участвующих, инсценировки для картины «9 января».
В Александровском саду стреляли в рабочие толпы, на Мойке конями мяли интеллигентов казаки, по Невскому проспекту во весь опор мчались казаки, с громом прыгала артиллерия, и в специальных вагонах трамвая спешили на съемку дюжины сановников в парадных, шитых золотом мундирах.
Рабочим кабинетом Николаю II служила его библиотека. Это – большая, очень высокая комната, сплошь обшитая дубом в нежилом готическом стиле. В ней стоят рояль, три стола и на маленьком столике – шахматы в особенно молодецком ложнорусском стиле. Книжные шкафы идут понизу и вверху вдоль галереи.
Электротехники экспедиции связались с электрической магистралью дворца и мигом втащили на галерею два переносных прожектора со стеклянными отражающими зеркалами.
– Николай сядет у стола возле камина! – говорит режиссер. – Свет!
Стали пробовать освещение. Свет включили, и два электрических солнца залили угрюмую царскую библиотеку сильнейшим розовым светом. Запылали также вольтовые дуги четырех маленьких прожекторов вокруг стола.
Кинооператор проверил свет и остался доволен.
– Царя!
Полковник Мин уже ходит, стуча огромным набором медалей и крестов на груди, но царь задержался.
– Усы примеряет!
Но вот и царь. Он будто с портрета сорвался. Приглаженные височки, всероссийски известные рыжеватые усы и благосклонный взор. Похож, очень похож! Самодержец всероссийский!
– Похож? – спрашивает он музейных служителей.
Некоторые из них служили во дворце еще при Николае. Они‐то уж знают.
– Вы чуть потоньше будете! – хором отвечают служители.
Пока царя внимательно рассматривает режиссер, служители пускаются в детальное обсуждение.
– Он‐то ничего! Веки только у него какие‐то припухшие. Вот на прошлой неделе у