и собирателей. При этом ценятся только те открытки, где марка наклеена на самом виде. Другие значения для коллекции не имеют.
Как видно, есть правила и для коллекционирования колоколов.
Но колоколов у нас не собирают. Для частных лиц это удовольствие слишком дорого, да и некуда было бы поместить собранные экземпляры. Живя на площади по санитарной норме, больше двух колоколов в комнату не вопрешь.
Приверженцы эха, трамвайных билетов или конфектных оберток у нас также немногочисленны. Зато есть изрядное число филателистов.
По большей части это люди почтенные, семейные.
На марочные аукционы приходят бородатые граждане, в фуражках с зелеными инженерными кантами, военные в долгополых шинелях, отцы семейств, люди с положением в обществе, по старомодному выражению.
Они вооружены знанием, пинцетами, лупами, зубцемерами и марочными каталогами Ивера или Джиббонса.
Грустно и снисходительно взирают они на филателистическую молодежь.
Ученик второй ступени хватает марку пальцами. Старый филателист осторожно берет ее пинцетом.
Собиратель-мальчик не считает число зубчиков на марке, но опытный человек сейчас же измеряет марку зубцемером. Иногда совершенно одинаковые марки имеют разное число зубчиков, тогда они считаются разными.
Начинающий филателист собирает все марки, в его альбоме есть и Гваделупа, и Барбадос, обе Америки и Европа, африканские колонии и Азия. Филателисты, умудренные опытом, специализируются. Обнимать необъятное им не по карману. Они собирают либо только Европу, либо английские колонии, или только Южную Африку.
Зато как тонко они разбираются в марках. Они доподлинно знают историю марочной эмиссии и так ревниво разыскивают разновидности марок, что порой доводят собирание их до бессмыслицы.
Они собирают уже не только марки, различные по рисунку, но даже одну и ту же марку, напечатанную на разных по плотности сортах бумаги или имеющую в разных выпусках тончайшее различие в цвете.
При таком пуританстве культурное значение собирания марок выжимается на задний план.
С другой стороны усердствуют доморощенные марксисты-марочники. По поводу каждой новой марки они страстно обличают хищников мирового капитала.
Закрывшийся, к счастью, журнал «Советский филателист» писал о марках почти только в таком роде:
«По-прежнему свирепствовали в колониях империалистические страны (Франция, Англия, Испания, Италия и Бельгия), наводняя филателистический рынок марками».
«На первом месте опять стоит империалистическая Франция, закончившая покорение непокорного Марокко. За ней следует лицемерно-хищническая Англия, которая по метрополии не выпустила за год ни одной новой марки, раздавив преданных вождями генерального совета профсоюзов углекопов и разорвав дипломатические отношения с Советским Союзом, в то же самое время выпустив на рынок по всем своим колониям 95 новых марок».
Это непревзойденный образец барабанного творчества.
Истина лежит, конечно, где‐то посередине между филателистами-пуританами и филателистами-барабанщиками.
Можно все‐таки думать, что главной движущей силой коллекционирования марок является просто сильная страсть, спортивный интерес.
При передаче изображений по радио филателии угрожает большая опасность. Исчезнут современные почтовые аксессуары, письма, конверты и марки.
Однако немецкий марочный журнал «Лихтенштейн» считает, что ничего не изменится.
Ведь и сейчас уже коллекционеры марок воздушной почты собирают большей частью не марки, а оболочки писем, штемпеля и ярлыки.
Вот что может полностью переходить на радио.
Были бы коллекционеры, а предметы для коллекционирования всегда найдутся.
1928
Разбитая скрижаль
Был он сочинителем противнейших объявлений, человеком, которого никто не любил. Неприятнейшая была это личность, не человек, а бурдюк, наполненный горчицей и хреном.
Между тем он был вежлив и благовоспитан. Но таких людей ненавидят. Разве можно любить сочинителя арифметического задачника, автора коротких и запутанных произведений? Нельзя удержаться, чтобы не привести одно из них:
«Купец приобрел два цибика китайского чаю двух сортов весом в 40 и 52 фунтов. Оба эти цибика купец смешал вместе. По какой цене он должен продавать фунт полученной смеси, если известно, что фунт чаю первого сорта обошелся купцу в 2 р. 87 коп., а фунт второго сорта – в 1 р. 21 коп., причем купец хотел получить на каждом фунте прибыль в 90 копеек?»
Такие упражнения очень полезны, но людей, которые их сочиняют, любить нельзя, сердце не повернется.
Сколько гимназистов мечтало о расправе с Малининым и Бурениным, составителя распространенного когда‐то задачника?
В какие фантастические мечты были погружены головы, накрытые гимназической фуражкой с алюминиевым гербом?
«Пройдут года, и я вырасту, – думал ученик, – и когда я вырасту, я пройду по главной улице города и увижу моих недругов. Малинин и Буренин, обедневшие и хромые, стоят у пекарни Криади и просят подаяния. Взявшись за руки, они поют жалобными голосами. Тогда я подойду поближе к ним и скажу: “Только что я приобрел семнадцать аршин красного сукна и смешал их с сорока восемью аршинами черного сукна. Как вам это понравится?” И они заплачут и, унижаясь, попросят у меня на кусок хлеба. Но я не дам им ни копейки».
Такие же чувства внушал мне сосед по квартире – бурдюк, наполненный горчицей и хреном, человек по фамилии Мармеладов.
Квартира наша была большая, многолюдная, многосемейная, грязная. Всего в ней было много – мусора, граммофонов и длиннопламенных примусов. В ней часто дрались и веселились, причем веселье по звукам, долетающим до меня, ничем не отличалось от драки.
И над всем этим нависал мой сосед, автор ужаснейших прокламаций.
В кухне, у раковины, он наклеил придирчивое объявление о том, что нельзя в раковине мыть ноги, нельзя стирать белье, нельзя сморкаться туда. Над плитой тоже висела какая‐то прокламация, написанная химическим карандашом, и тоже сообщалось что‐то нудное.
Мармеладов где‐то служил, и нетрудно поверить, что своей бьющей в нос справедливостью и пунктуальностью он изнурял посетителей не меньше, чем всех, живших с ним в одной квартире.
Особенно свирепствовал он в уборной.
Даже краткий пересказ содержания главнейших анонсов, которыми он увешал свою изразцовую святая святых, отнимет довольно много времени.
Висела там категорическая просьба не засорять унитаз бумагой, и преподаны были наиудобнейшие размеры этой бумаги. Сообщалось также, что при пользовании бумагой указанных размеров уборная будет работать бесперебойно к благу всех жильцов.
Отдельная афишка ограничивала время занятия уборной пятью минутами.
Были также угрозы по адресу нерадивых жильцов, забывающих о назревшей в эпоху культурной революции необходимости спускать за собой воду.
Всё венчалось коротеньким объявлением:
«Уходя, гасите свет».
Оно висело и в уборной, и на кухне, и в передней – и оттого темно было вечером во всех этих местах общего пользования. Двухгрошовая экономия была главной страстью моего соседа – бурдюка, наполненного горчицей и хреном.
– Раз счетчик общий, – говорил он с неприятной сдобностью в голосе, – то в общих интересах, чтоб свет без надобности не горел.
От его слов пахло пользой, цибиками, купцами, смешанными аршинами черного и красного сукна, и перетрусившие жильцы вообще уже не смели зажигать свет в передней. Там навсегда стало темно.
Расчетливость и пунктуальность нависли над огромной и грязной коммунальной квартирой, к удовольствию моего справедливого соседа. Отныне дома, как на службе, он размеренно плавал среди циркуляров, пунктов и запретительных параграфов.
Но не суждено было ему цвести.
Наш дом захватила профорганизация парикмахеров «Синяя борода», и обоих нас переселили в новый дом, в двухкомнатную квартиру.
В первый день мой бурдюк был чрезвычайно оживлен. Внимательным оком он рассмотрел все службы – кухню и переднюю, ванную комнату и сиятельную уборную, как видно, примериваясь к местам, где можно развесить всякого рода правила и домовые скрижали.
Но уже вечером бурдюк погрузился в глубокую печаль. Стало ему томительно ясно, что на новом месте незачем и не для кого развешивать свои назидательные сочинения. В прежней квартире жило тридцать человек, а здесь только двое. Некого стало поучать.
И бурдюк сразу потускнел. Уже не бродит он вечерами по коридорам, одергивая зарвавшихся жильцов, а в немой тоске сидит у себя.
Иногда к нему приходит его приятель, и оба они что‐то жалобно напевают, очень напоминая обедневших Малинина и Буренина из мечтаний разъяренного ученика первого класса.
1929
Странное племя
Совсем недавно, когда Горький был в Москве, ко мне пришел знакомый художник. Одет он был с той беспорядочностью, которая присуща теперь не только художникам, но и всем покупающим готовое платье в госмагазинах.
Был на нем волосатый бумажный костюм аспидного цвета с плохо вшитыми рукавами. Была на нем и экономическая графитная сорочка с галстуком ящеричного оттенка. Были на нем и негнущиеся хромовые башмаки на высоких каблуках, которые так выгодно выделяют скороходовскую продукцию среди обуви, изготовляемой во всем остальном мире. Словом, было на нем все то, что носят маломощные советские граждане.
– Как попасть к Горькому? – торопливо сказал художник. – Вы не можете познакомить меня с ним?
– А зачем вам это?
– Нужно до зарезу.
– Написали роман и хотите получить аттестацию Алексея Максимовича?
– Да нет, какой там роман! Я хочу написать с него портрет. – К Горькому очень трудно попасть. Зачем вам именно он, пишите с кого‐нибудь другого.
– Какой вы, однако, чудак! Кому нужен портрет с кого‐нибудь другого? А портрет Горького у меня купят, особенно если он на нем распишется.
– Теперь нет заказчиков. Кто‐нибудь да купит. Музей Революции, или ГИЗ, или трест сжатых газов. Горький теперь в моде. Устройте мне это знакомство.
Но оказалось, что я сам незнаком с Горьким и ходов к нему не имею. Художник, огорченно прищелкивая языком, надел тяжелое, словно не ватой, а оловом подбитое пальто и стал прощаться.
– А как дела вообще?
– Плохи. Нет сбыта, рынка нет.
– Но все‐таки… – Не все‐таки, а именно.
И, стоя у вешалки, где пальто висели, как убитые волки, художник произнес печальный монолог о музеях, которые почти ничего не покупают, о клубах, загромождающих свои подоконники бюстами машинной выработки, о рабочих и служащих, которые обходятся покуда без живописи.
– А нэпманы?
– Это зверье картин не покупает. Не та стадия развития! Засим – до свиданья! Пойду еще в один дом, попробую все‐таки насчет Горького.
Через месяц мы снова встретились. Как и прежде, на бумажном костюме художника торчали во все стороны волоски и зловеще поблескивал ящеричный галстук. Но художник был весел.
– А я напал‐таки на жилу!
– Написали портрет?
– Написал и продал.
– С Горького?
– Сказали! С Горьким ничего не вышло. Я одного замечательного старика написал.
– Какого старика?
– Это тоже, знаете, редкая комбинация. У меня есть один приятель, старый политкаторжанин. Живет он в общежитии ветеранов. И однажды застал я у него какого‐то очень живого и очень сердитого старика.
– Познакомьтесь, – говорит мне приятель, – это товарищ Дегейтер, автор «Интернационала».
Я читал о его приезде из Франции. Он тут в Москве выступал и даже сам дирижировал оркестром, исполнявшим «Интернационал».
– А не согласится ли он, – говорю я, – позировать мне для портрета?
– Надо узнать. Пробудет он здесь порядком. Он приехал сюда с французскими коминтерновцами и вместе с ними, видно, уедет.
Стали они разговаривать, и старик сразу согласился. Оказалось, что он изрядно скучал. Спутники сидят на конгрессе, а он особенно много носиться