но тоже берет штраф. Его можно узнать по топорам и лопатам, которые теснятся по околышу его фуражки.
Это ревизор движения.
Теперь я буду опасаться.
Я буду сидеть только на своем месте и делать только то, что разрешается железными законами железной дороги.
В вагоне я буду вести жизнь индийского йога.
1923
Мармеладная история
1
По Москве шел барабанный дождь и циркулировала вечная музыка. За Москвой толпилась весна.
Развертывалась явная дребедень. При мне был лишь карманный портрет любимой и оранжевая копейка. Оконное стекло не опускалось – испортился механизм. Купе могло предложить мне только жару и голод.
Но я поехал. Меня притягивала карамельная юбка.
Верно то, что путешествие было омерзительно. Теперь я этого не думаю. Имена, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром. Девиз, написанный на знаменах дивизий, бравших Крым, мармеладной канителью повторен в сиятельной кондитерской на башне из сладкого теста.
Нет ненависти, которая не превратилась бы в воспоминание. А плохих воспоминаний нет.
Носильщики гаркали, уезжающие нюхали цветы, провожающие от скуки обливались слезами. Все было в порядке.
Поезд задрожал и сдвинулся.
Я лег.
2
Он пришел ко мне, когда я спал, и застрелил меня.
Когда я умер, он украл письма и стал читать их, сев на мои мертвые ноги.
Я увидел знакомый, высокий и нежный почерк. Я уже прочел свое имя. Чтобы читать дальше, надо было шире раскрыть глаза.
Я открыл их. В купе было жарко. Я видел мерзкий сон.
Четыре моих спутника говорили о мебели.
Стулья из бедного ясеня расцветали, покрывались резьбой и медными гвоздиками.
Ножки столов разрастались львиными лапами. Под каждым столом сидел добрый, библейский лев, и красный лев лежал на стене Машиной комнаты, дрожа и кидаясь каждый раз, когда огонь выбрасывался из печки.
Комната была в центре всего мира, а в комнате, на стене, дрожащий лев.
Я молча глядел на него. С плеча катилось дыхание Маши, и в дыхании я разбирал слова, от которых сердце падало и разбивалось с незабываемым звоном стеклянного бокала.
Я проснулся во второй раз.
Стекла вагона еще звенели от резкого торможения. Разбивая стрелки и меняя пути, поезд подходил к забрызганному огнями Малоярославцу.
Я свесил голову и заглянул вниз.
Мебельщики рвали курицу.
Мебельщики сатирически осмотрели меня и неожиданно перешли с русского языка на жаргон.
Но я уже не слушал.
Поезд валился к югу. От паровоза звездным знаменем летел дым. От жары в купе стоял легкий треск.
Во всем, конечно, виновата жара. Они одурели от нее.
– Гепеу, – сказал один из мебельщиков. – По морде видно. Не бойтесь, он не поймет. Он не знает языка.
3
Они ошиблись.
Жаргон я понимал.
Я был солдатом и видел бунтовщицкие деревни. Я узнал любовь и помню худые, вызывающие нежность руки и картофельный снег, падавший на Архангельский переулок. Я работал на строгальных станках, лепил глиняные головы в кукольной мастерской и писал письма за деньги.
Но для мебельщиков мир был полон духоты. Догадка немедленно стала уверенностью.
Поля почернели, тучи сорвались с неба и загудели. Внизу шел громкий разговор обо мне.
Через полчаса к делу припутались факты.
Я услышал, что расстрелял тысячу человек. Я был беспощаден.
Ореховые лакированные буфеты разлетались в щенки от выстрелов моего револьвера.
– Он погубил не одну девушку!
Я рвал на них платья синего шелка, который теперь нигде нельзя достать. Шелк был расшит желтыми пчелами с черными кольцами на животах.
На поезд напала гроза. Само убийство гналось за нами. Молнии разрывались от злобы и с угла горизонта пакетами выдавали гром.
Внизу мне приписывали поджог двухэтажного дома.
У меня была только одна оранжевая копейка. Час захвата власти настал. Я сел и спустил ноги:
– Евреи.
Я ликовал и говорил хриплым голосом:
– Евреи, кажется, пойдет дождь.
Небо треснуло по всем швам. Всему настал конец.
Свои слова я сказал на жаргоне.
4
Дни мебельщиков почернели, и жизнь стала им, как соль и перец.
На меня было столько наклепано, что никакое извинение не могло быть достаточно. Мебельщики были в моих голодных лапах.
Началось счастье.
Я съел курицу, а потом все остальное, вплоть до кислых яблок.
– Кушайте, – сказал один из мебельщиков, – вам станет прохладно и кисло.
Это была бессильная ирония побежденного.
Впрочем, я немедленно его наказал.
– Мне скучно, – сказал я. – Расскажите что‐нибудь веселое. О сотворении мира и вообще всю Библию.
Бедный старик начал, и я узнал, в какой день на небе затряслась первая звезда и в какой была сотворена рыба-скумбрия.
В Крутах я пил вино, а Сарра сидела под зеленым деревом, и старик сообщал мне краткое содержание разговора, который она вела с тремя молодыми ангелами.
Я ел, как свинья, а старик все время рассказывал для моего развлечения.
Над ямой стояли львы и смотрели на Даниила зелеными глазами. Даниил валялся с засыпанным землей ртом и жаловался.
Львы слушали и молча уходили. На их место приходили другие и лупили зеленые буркалы.
В окне на мгновенье задерживалось зеленое цветенье семафоров и молча уносилось назад.
Колеса били по стыкам, и пока поезд шел на юг, пока паровоз кидал белый дым и проводники размахивали желтыми квадратными фонарями, там, куда я ехал, еще ничего не знали.
Там еще не знали, что писем, падающих в большой чугунный ящик у почтамта, оказалось мало, что телеграммы показались мне недостаточно быстрыми.
Там еще ничего не знали, а я уже скатывался к югу, огонь в семафоре сделался огромным-огромным, и влетевшие в него вагоны запылали.
Зеленый, горящий одеколон навалился на меня сразу, и, задыхаясь, я прорвался сквозь сон.
В вагоне никого не было.
Я приехал.
5
Я увидел серые и голубые глаза и карамельную юбку.
Мы сидели на холодном, как серебро, подоконнике и молчали.
На пароходах разбивались склянки, собачьи стада задавленно и хрипло кричали «ура».
Небо облилось лимонным соком. Пришло утро.
– Папа приехал в тот самый день, когда ты! – сказала Маша. – Тебе надо с ним стать знакомым. Но не сегодня. Он не спал всю дорогу.
– Почему же он не спал? – рассеянно спросил я.
– К нему пристал какой‐то негодяй и заставил всю дорогу рассказывать Библию. Пойдем завтра вместе?
– Завтра? – я пошел в угол комнаты. – Нет, завтра я занят и не смогу.
Я не пошел к нему. Но мне придется пойти. Я думаю, что все обойдется. Ведь слова, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром.
1923
Повелитель евреев
1
В Брянске шел дождь, за Брянском толпилась весна. Я заметил ее только у Нежина. Причиной этому послужили четыре мебельщика, которые ехали в одном купе со мной.
Толстую даму – моего пятого спутника – я тоже не забуду. Я ненавидел ее все время, которое необходимо скорому пассажирскому поезду, чтобы пройти расстояние от Москвы до Казатина. В Казатине она собрала свои вещи и ушла. Только тогда я смог опустить оконную раму.
– У меня тридцать восемь градусов, – сказала толстая мануфактурщица на Брянском вокзале, – я могу простудиться, если этот ветер будет продолжаться.
Раму подняли, и до Казатина воздух, разгорячаясь все больше, быть может, послужил поводом к тем событиям, о которых мне надо здесь сказать.
Это главная цель моего рассказа. На протяжении полутора тысяч верст я был повелителем четырех мебельщиков. Мне воздавали почести. Я имел подданных, которых держал в страхе. Четыре моих спутника лежали на моей ладони, как воробьи, выпавшие из гнезда.
Сахар стал для них солью, а дни их почернели. Мое маленькое княжество образовалось в одном из купе поезда № 7, который от Москвы валился на юг, продираясь сквозь кустарники со скоростью сорок верст в час, а иногда и меньшей. Мануфактурщицу я мог уничтожить, но не сделал этого.
– Иля, – сказал мне пятнадцать лет назад один мой приятель с расстегнутыми спереди, как и у меня тогда, штанами. – Иля, будем ухаживать за девочками. В «Детях капитана Гранта» я читал, что нет большего счастья, чем это!
Я сентиментален и простодушен. С тех пор разговор с женщиной я считал за счастье. Потом я увидел, что не всегда это так. Маленькие девочки превращались иногда в несносных дам. Но уважение к женщине у меня осталось навсегда, и поэтому я терпел своенравие мануфактурщицы.
Все‐таки если мне придется на моей жизни еще раз встретиться с ней, я буду этому рад. Имена, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром. Я понял это, когда увидел башню из сладкого теста в магазине Моссельпрома. Девиз, написанный на знаменах дивизий, был повторен сахарной цепью на сладком тесте.
Нет ненависти, которая не превратилась бы в воспоминание. А воспоминания приятны, и уже теперь мне кажется, что мануфактурщица была прелестной дамой.
Когда я вошел в купе, эта прелесть лежала на нижней полке. Против нее сидело двое мужчин. Моя полка находилась над ними. Еще двое, от которых я видел только спины, перевесились за окно и быстро кричали прощальные слова.
Мне не с кем было прощаться. Серые и голубые глаза и полосатую карамельную юбку я мог увидеть только там, куда ехал. Остальное не было важно для меня.
Двое сидевших подняли головы. Двое прощавшихся обернулись. Поезд задрожал и сдвинулся.
Я лег, чтобы думать о том, для чего ехал.
2
Он пришел ко мне, когда я спал, и застрелил меня. Когда я умер, он вынул из кармана моей рубашки письма и стал их читать, сев на мои мертвые ноги. Я увидел знакомый, высокий и нежный почерк и начал осторожно поворачивать голову, чтобы в последний раз прочесть то, что мне писала Валя. Я уже прочел свое имя. Для того чтобы читать дальше, надо было шире раскрыть глаза, и, раскрыв их, я проснулся. В купе было жарко. Я видел плохой сон.
Тело мануфактурщицы было неподвижно. Зато остальные четыре моих спутника говорили о мебели.
Они говорили о ней на русском языке, и когда им казалось, что слова их недостаточно убедительны, то они немедленно переводили их на жаргон. На жаргоне они объяснялись прекрасно. Эпитеты их были энергичны, фразы коротки, и мебель, которой они торговали, описывалась ими с большей силой, чем это удалось сделать Гомеру в описании дворца Приама.
Их было приятно слушать. Стулья из бедного ясеня расцветали, покрывались резьбой и медными гвоздиками. Ножки столов разрастались львиными лапами, под каждым столом сидел добрый библейский лев, и красный лев лежал на стене Валиной комнаты, дрожа и кидаясь каждый раз, когда огонь вылезал из‐под кучи спекшегося в печке угля.
Тяжелый, как поезд, на повороте кричал трамвайный вагон, тяжелый вагон бежал по кругу, в центре которого была комната. А в комнате на стене – дрожащий лев. Я молча глядел на него, с плеча катилось дыхание Вали, и в дыхании я разбирал слова, от которых сердце падало и разбивалось с тонким, незабываемым звоном стеклянного бокала.
Когда я во второй раз проснулся,