и биографию ореха знает наизусть.
Не работник, ни земли и ни леса!
Кроме того, молодой человек вчера только ворвался в Москву. Для биржи он значит столько же, сколько воздух с лентами, то есть ничего.
Работы он не получит.
Пресеченный справедливо биржей в самом начале своей карьеры, молодой человек совершает свой неприятный путь – два раза направо, два раза налево и, сделав поворот один раз вообще, выходит на улицу.
На улице дым и пыль. Автомобили давятся, воздух черный, телеграфные провода пищат, за толстыми стеклами лежит сто пятьдесят тысяч вкусных вещей, и земляной деятель стоит посреди всего этого, как хорошее дерево того леса, из‐за которого он провалился.
Трамваи поворачивают на стрелках, и молодому человеку кажется, что они поворачивают два раза напра… два раза нале… и один раз воо…
В родном городке было лучше.
Во-первых, только одна улица и не надо никуда сворачивать.
Второе, улица такая тесная, что вообще повернуться негде.
Красный милицейский жезл описывает полукруг.
– Проходите, гражданин!
Лесной юноша загорается диким огнем. В сердце его и так наложены обиды.
– Два раза направо, два налево и один вообще? – угрожающе спрашивает он. – А если я больше не желаю два напра… два нале… и один воо…
– Проходите! – вертит своим рыжим копьем милицейский. – Сойдите с мостовой!
1923/24
Все удалось скрыть, кроме цены на арбузы. Цена эта, выросшая за неделю впятеро, внесла некоторый испуг. Потом стало еще хуже. Арбузы исчезли вовсе.
Крошечная арбузная гавань, тесно заставленная барками, гавань, которая из‐за плававших в ней арбузных корок походила на чудесный персидский нежно-зеленый и светло-розовый ковер, эта гавань в несколько дней опустела, стала геометрически пустой и пугающе правильной.
Парусники ушли и обратно с арбузами больше не возвращались.
Газеты выходили исправно и каждое утро накачивали читателей брехней о светлом будущем.
Те, кто понимал, почем фунт лиха, не верили и пили. Они уже поняли, что Трифоновка (место, откуда возили арбузы) занята большевиками.
Те, которые верили газетным клятвам, тоже пили. Чтобы поверить, надо было пить.
Стенька Митрофанов газет не читал и ничего не пил. Вода не в счет. Но о том, что должно было случиться, он знал хорошо.
У него был длинный, мальчишеский, мокрый язык, и поэтому он навсегда потерял для себя теплый мусорный ящик, где блаженно спал во все зимние ночи.
– Холера тебе в бок! – орал управляющий тем домом, где находилась пышная Стенькина спальня. – Я тебе покажу большевиков! Во-н! У тебя, хулиганская морда, вырастет борода до колена, прежде чем они сюда придут.
И в этот оглушительный, гудящий весенний день случились три очень важных для Стеньки события.
Я уже рассказал, что он потерял свой ночлег. Кроме того, он еще покрылся неувядаемой славой. Это главное, но об этом потом. И еще – он отомстил управляющему. Я не хочу порочить Стеньку, он мне даже друг, но он украл петуха. Конечно, это был петух управляющего.
Петух кричал, как роженица, и бешено крутил глазом. Стенька мчался по мокрому, светлому от воды асфальту и удушливо хохотал.
Так, смеющиеся, орущие и растрепанные, оба они очутились перед желтым дворцом главнокомандующего.
Для караула, стоявшего у гигантских арочных ворот, появление возмутительного оборванца и воющей птицы было почти смертельным оскорблением и невыносимым нарушением порядка.
Стенька опасливо осмотрелся. Приготовился к отлету и крепче прижал к себе петуха. Петух не выдержал адского объятия и душераздирающе запел отходную.
Расстроенная куча австрийских жандармов устремилась на Стеньку, желая немедленно и дотла искоренить очаг воплей и суматохи. Стенька оцепенел, считая здоровеннейшие кулачища, которые неслись на него, и предчувствуя бесславные побои.
В ту же минуту голубое небо жутко загудело и лопнуло. Воздушный вал навалился на Стеньку, земля дернулась, выскочила из‐под ног, и Стенька обрушился. Кругом все рвалось и тряслось от страшного бомбового разрыва.
Ослепленная и задушенная кучка развалилась. Стенька, погребенный под пятипудовыми животами, трепетал.
Сверкнуло еще раз, стало непереносимо тихо, и все, что могло еще ходить, ринулось в дворцовый подъезд, увлекая с собой ошеломленного Стеньку и агонизирующего петуха. С крыши по налетевшему аэроплану задребезжали пулеметы.
В подъезде Стеньку прижали к огромной красивой двери. Стенька никогда еще не видел такой. Но, нахлыстываемый страхом, он не стал разбирать и поскакал по лестнице вверх, захватывая ногами по три ступеньки сразу.
На втором пролете он опомнился и остановился. Сверху катились бледные лица и стучали сабли. Все это сбегало вниз, не замечая Стеньки и не обращая на него внимания.
Петух недовольно забормотал, и это вывело Стеньку из оцепенения. Решив, что жандармы внизу опаснее бомб сверху, он сделал чудовищный прыжок, влетел в огромную залу и, завопив от неожиданности, с размаху остановился.
Зала не имела конца. Стен залы не было видно. Огромные паркетные площади уходили вдаль, вперед, вправо, влево и терялись в стальном дыму. И все это колоссальное пространство было битком набито голодранцами и петухами. Сто тысяч голодранцев и сто тысяч петухов.
Стенька ахнул и опустился на пол. Петух вырвался, побежал по паркету, поскользнулся и смешно упал на бок. Сто тысяч голодранцев тоже присели, и сто тысяч петухов сразу упали. Стенька радостно захохотал, поднял руки и сказал:
– Дураки!
Голодранцы разом раскрыли рты и подняли руки.
– Как на митинге! – сказал Стенька. – Опустите руки, сволочи!
И сам опустил. Все руки разом упали. Это была зеркальная зала, и все Стеньки были один Стенька. Зала была пустая.
Стенька подобрал петуха и подошел к окну.
Я не могу и никто не сможет точно описать того, что случилось со Стенькой. Он прыгал под потолок, и петух летел туда вместе с ним, проклиная тот позорный час, в который Стенька его украл.
Причину Стенькиной радости можно было увидеть из окна.
Внизу, в порту, по Приморской улице, поминутно останавливаясь и прячась за выступы домов, перебегали три солдата. Земля задрожала, и впереди солдат выскочил пышущий, полный треска броневик. Красный флаг метнулся и пропал за высоким зданием. С моря, с большого рейда, палили окаменевшие громады броненосцев. Испуганное небо хоронилось под черным дымом. Это была знаменитая атака красных с суши и с моря 11 апреля.
В пустой зале грохотали восторженные крики Стеньки:
– В будку! Долой кайзерликов! Амба австриякам и…
Стенька поспешно обернулся на треск паркета. Прямо на него, к выходной двери, ломая паркет тяжестью своего тела, шел венгерский офицер.
Он шел в несчастную минуту, в то время, когда через края Стенькиного сердца переливалась отвага, когда этот «маленький негодяй» воображал, что именно он из своего высокого окна руководит атакой города.
Но венгерец видел только малыша и торопливо шел к двери. Сверкая всем лицом и любезно, по‐детски улыбаясь, Стенька ждал.
Офицер приближался, хрустальная люстра нервно шевелила своими цацками и звенела. Сенька ждал и не сходил с дороги.
Офицер недоуменно и высокомерно покосился, но не свернул.
Давид ждал своего Голиафа. Голиаф самоуверенно стремился к гибели. Как только расшитый рукав венгерской куртки поравнялся со Стенькиным носом, разразилась катастрофа. В ту же минуту Стенька покрылся неувядаемой славой.
Через час куча красноармейцев, появившаяся в широких и высоких дверях зеркальной залы, изумленно созерцала весьма странный пейзаж.
В самом конце залы на полу сидел венгерский офицер. Вместо лица у него было одно негодование и обида.
В пятнадцати шагах от него, держа в руке крошечный, сиявший, как серебряное солнце, браунинг, стоял Стенька.
– Сиди, сиди, – шептал Стенька. – А то стрелять буду!
Между Стенькой и венгерцем расхаживал петух, лишенный главного своего атрибута – разноцветного хвоста. Сердце же петуха было разбито. Он уныло рассматривал себя в зеркалах и горько причитал о своей тяжкой потере.
Из всех трех доволен был только Стенька. Сзади раздалось хихиканье. Стенька посмотрел вперед в зеркала и увидел стоявших в дверях красноармейцев. Он угрожающе махнул браунингом в сторону офицера и кинулся к дверям.
Там, хохоча и плача, он бешено врал о своих подвигах. Его перебили:
– Как же ты такого слона взял?
Стенька горделиво завертелся вокруг себя, как смерч, и ляпнул:
– Ой! Он идет на меня, а я подножку раз, он встал, я вторую, а потом петухом, петухом по морде, по морде. Так он с перепугу даже браунинг потерял. А петух без хвоста. Сильно бил.
В зеркалах четыреста тысяч красноармейцев приседали от смеху и тормошили «маленького негодяя» и маленького героя Стеньку.
1924
Октябрь платит
Семь лет – приличнейший срок. Можно и образумиться. Октябрь опомнился. Нет, он больше не будет испытывать терпение уважаемой Франции, уважаемой Англии и совершенно уважаемой Америки.
Пора. Полированные джентльмены (фраки заляпаны орденскими звездами, цилиндры блестят, как мокрые крыши) ждали и так слишком долго.
Время, время! За всё будет уплачено до копейки. Октябрю даже стыдно. Джентльмены просчитались. Мало просят.
В сияющих канцеляриях огромнейшими перьями пишется счет. Но Октябрю стыдно за джентльменов.
– Умнейшие головы, а главное забыли!
Разве в походе на советский Архангельск в цепенеющих от жара топках британских боевых судов не были сожжены горы дорогого кардиффского угля? Разве выпущенные по этому городу шестидюймовые снаряды не стоили денег?
Другие бы записали:
– За снаряды, истраченные во время бомбардировки, имевшей целью уничтожение вашего уважаемого города Архангельска, причитается с вас рублей столько‐то, копеек столько‐то.
Но они, как видно, забыли, и Октябрь напоминает:
– Всё пишите. За всё будет уплачено.
За доставку Деникину миллиона зеленых штанов и курток пехотного образца. За танки, за длинноносую артиллерию, за бомбы, патроны и пулеметы.
Не забудьте деньги, потраченные на Колчака. Юденич у вас кое‐что призанял, не забудьте вставить. Врангель опять‐таки. Пишите так:
– Рублей – такое‐то число, копеек – такое‐то число. Не стесняйтесь. Октябрь за всё это заплатит.
Еще – джентльмены держали и кормили в своих тюрьмах порядочно советских граждан.
За то, что потратились, Октябрь уплатит. Октябрю стыдно.
Мало просят. Им следует больше. Им следует стоимость пуль, которыми расстреливали, и стоимость веревки, на которой они вешали. Припишите к счету. Заплачено будет сразу за всё
1924
Гудковская работа
День в день пищат электрические моторы, день в день ротационные машины досыта обжираются руловой бумагой, и каждое утро сотни тысяч свежих до сырости «Гудков» крапчатыми птицами разлетаются по всем железным дорогам.
И день в день, как старый хозяин голубятни, редакция провожает глазами улетающий «Гудок».
Как сделает свою работу? Расшевелит ли профработу? Ударит ли беспощадным громом над заспанной головой администратора-растеряхи?
Вагоны катятся по рельсам, на стрелках тормозят до свиста, и белый тюк валится на станционную платформу.
И скребет спину пойманный в халатности начальник, швыряет в сторону прочитанный «Гудок», но спать уже больше не будет. Уже гонит начальник вагоны в Бельский тупик Белорусско-Балтийской, уже перевозит лежащие там с 14‐го года 1300 кубов дров. Уже звонко бьет молот и скрежещет пила – работается на Сычевском тупике мост, сделано уже полотно на 8 верст, и новый рельсовый путь сверкает на целую версту. Чешись, начальник, рви на своей голове волосы,