Скачать:PDFTXT
Адольф Гитлер, Том I, Иоахим Фест
с точки зрения человека с кругозором
полководца. В октябре 1918 года его часть вела оборонительные бои во Фландрии.
В ходе этих боев англичане предприняли на Ипре в ночь с 13-го на 14-е октября
газовую атаку. Находясь на холме близ Вервика, Гитлер попал под многочасовой
беглый обстрел газовыми снарядами. К утру он почувствовал сильные боли, а когда
в семь утра прибыл в штаб полка, то уже почти ничего не видел. Несколько часов
спустя он совершенно ослеп, его глаза, как он сам описывал своё состояние,
превратились в горячие угли. Вскоре Гитлера отправили в лазарет в Пазевальке в
Померании.

В палатах этого лазарета царит странное возбуждение, курсируют самые
невероятные слухи о падении монархии и близком конце войны. С характерным
для него чувством чрезмерной ответственности Гитлер боится беспорядков на
местах, забастовок, утраты субординации. Правда, симптомы, с которыми он
сталкивается, кажутся ему «больше порождением фантазии отдельных парней»;
странное дело, но распространённого и проявлявшегося во всём народе уже куда
сильнее, чем во время пребывания Гитлера в Беелице, настроения недовольства и
усталости он совершенно не замечает. В начале ноября его зрение идёт на
поправку, но читать газеты он пока не мог, и, рассказывают, говорил соседям по
палате, что боится, сможет ли он когда-нибудь снова рисовать. Во всяком случае,
революция оказалась для него «внезапной и неожиданной»; в тех «нескольких
молодых жидах», которые, по его словам, прибыли не с фронта, а из одного из так
называемых «лазаретов для трипперных», чтобы повесить «красные лоскуты», он
тоже, таким образом, увидел всего лишь действующих лиц некой спонтанной
единичной акции.

Только 10 ноября до него доходит «самое отвратительное известие в моей жизни».
Собранные лазаретным священником раненые узнают, что произошла революция,
династия Гогенцоллернов свергнута и в Германии провозглашена республика.
Сдерживая рыдания, – так опишет Гитлер этот момент, – старик священник
упомянул о заслугах правившего дома, и ни один из присутствовавших не мог при
этом удержаться от слез, А когда он начал говорить, что война проиграна и рейх
отдан теперь на милость его бывшим врагам, «тут уж я больше не выдержал. Я был
просто не в силах слышать это. Все снова потемнело в моих глазах, и я ощупью,
наугад пробрался назад в спальню, бросился на постель и спрятал под одеяло и
подушку огнём полыхавшую голову. Я никогда не плакал с того дня, как был на
могиле матери… Но теперь я не мог удержаться».

Лично для Гитлера это означало новое расставание с иллюзиями, столь же
внезапное и непостижимое, как и та провалившаяся в самом начале его
жизненного пути попытка попасть в академию. Это преувеличенное до масштабов
мифа переживание станет одной из постоянных тем в ходе его дальнейшей
карьеры. Даже своё решение заняться политикой он объяснит именно им, как бы
демонстрируя тем самым, каким упорным и настойчивым было его стремление
подняться выше всего личного. Чуть ли не в каждой из более или менее длинных
своих речей он с почти ритуальной регулярностью станет возвращаться к этому и
выдавать революцию именно за то событие в его жизни, которое пробудило его, и
вся историография будет следовать в этом за ним. И это бесспорно ошеломляющее
впечатление, произведённое на него неожиданным поворотом военных событий,
послужит даже поводом для предположения, что его слепота в октябре 1918 года
имела – хотя бы отчасти – истерическое происхождение, да и сам Гитлер порою
будет давать пищу для такого рода суждений. В своём выступлении в феврале 1942
года перед офицерами и выпускниками офицерских училищ он, например, говоря,
что ему грозила опасность совсем ослепнуть, заявит, что зрение и не нужно, если
оно видит лишь только мир, где порабощён собственный народ: «Что тут увидишь?»
А весной 1944 года, уже перед лицом приближающегося поражения, он в
состоянии подавленности скажет Альберту Шпееру, что у него есть основания
опасаться, как бы снова не ослепнуть, как это было с ним в конце первой мировой
войны.

И одно место в «Майн кампф» тоже направлено на поддержание представления,
будто Гитлера пробудил от его бездумного существования некий настойчиво
звучавший в его ушах призыв: гениальности «ведь зачастую нужен один
формальный толчок…. чтобы вспыхнул её свет», – так звучит это там; «в
монотонности будней часто и значительные люди имеют обыкновение казаться
незначительными и едва ли выделяться из своего окружения; но как только к ним
подступает ситуация, в которой другие опустят руки или заплутаются, из
невидного, заурядного ребёнка явственно вырастает гениальная натура, нередко к
изумлению всех тех, кто видел его до того в мелочной суете буржуазной жизни…
Не приди этот час испытаний, едва ли кто-нибудь подозревал бы, что в безусом
юнце скрывается юный гений. Удар молота судьбы, опрокидывающий одного,
натыкается вдруг у другого на сталь».

Однако все подобные высказывания явно служат лишь тому, чтобы создать
впечатление о некоей особой цезуре призванности и с более или менее
достаточной убедительностью соединить предшествовавшие годы богемной жизни,
апатии и спячки с фазой явной гениальности и избранности. В действительности
же то, что пережил он в те ноябрьские дни, скорее парализовало его и привело в
растерянность: «Я знал, что всё было потеряно». Требования ненавистного
буржуазного мира по исполнению долга и соблюдению порядка, от которых война
оберегала его в течение четырех лет, как и проблемы выбора профессии и
обеспечения своего существования – все это вновь вплотную подступило к нему, а
он был так же не готов к этому, как и прежде. У него не было ни образования, на
работы, ни цели, ни жилья, ни близкого человека. И в том припадке отчаяния,
которым он, уткнувшись в подушку, реагировал на известие о поражении и
революции, проявилось не столько чувство национальной, сколько индивидуальной
потерянности.

Ведь конец войны нежданно-негаданно лишал ефрейтора Гитлера той роли,
которую он на этой войне обрёл, и родину он терял тогда, когда ему сказали, что
он может теперь туда вернуться. В растерянности наблюдает он, как словно по
какому-то тайному знаку рушится дисциплина, составлявшая славу этой армии, и у
камерадов, людей вокруг него, нет теперь иных потребностей, как сбросить с плеч
ставший вдруг невыносимым груз четырех лет, положить конец всему этому,
вернуться домой и не прятать больше страхи и унижения солдатского бытия за
патриотическими формулировками и позами воинов: «Итак, всё было напрасным.
Напрасными были все эти жертвы и лишения, напрасными – голод и жажда в
течение иной раз нескольких месяцев, зряшными – часы, когда мы, охваченные
цепкими лапами смертельного страха, всё-таки выполняли свой долг, и напрасной
оказалась смерть миллионов, которые погибли при этом».

Вот это-то, а не революционные события, глубоко поразило Гитлера, а его
привязанность к правившему дому была столь же мала, как и его уважение к
руководящим кругам рейха, он просто не был «белым». В шок его повергли
неожиданное поражение, а также та утрата роли, которая отсюда вытекала.
Тягостные явления, которыми сопровождалась революция, не давали ему и
никакой эрзац-роли, скорее, они были отрицанием всего того, что он
подсознательно почитал, – величия, пафоса, смертельной любви; никакая не
революция, а, несмотря на весь шум на авансцене, всего лишь стачка против
войны, продиктованная самым элементарным, и, на его взгляд, банальнейшим
мотивом, – желанием выжить.

Революция, не являвшаяся таковой, вылилась главным образом в поверхностную,
представляющуюся удивительно беспомощной жестикуляцию. Начиная с первых
ноябрьских дней все дороги в Германии были запружены дезертирами,
охотившимися на офицеров. Они сбивались в группы, подстерегали офицеров,
задерживали и, осыпая их руганью и оскорблениями, срывали с них знаки отличия,
погоны и кокарды – это было актом запоздалого бунта против рухнувшего режима,
бессмысленным, хотя и объяснимым. Но он порождал и со стороны офицеров и
вообще всех сторонников закона и порядка неистребимое, чреватое тяжёлыми
последствиями ожесточение и глубокую ненависть по отношению к революции и
тем самым к режиму, начавшему своё существование под знаком таких побочных
явлений.

К этому добавилось ещё и то, что история не дала революции возможности дойти
до апогея, который бы достойно закрепил её в сознании нации. Ещё в октябре 1918
года новый канцлер, принц Макс Баденский, ответил на требования американского
президента, равно как и общественности страны, рядом внутриполитических
реформ, принёсших Германии парламентскую реформу правления, и наконец
утром 9 ноября объявил ничтоже сумняшеся и в немалой мере на свой страх и риск
об отречении кайзера – и революция, ещё даже не начавшись, как бы сразу же
оказалась у самой цели; во всяком случае, она не получила возможности показать
себя при достижении какой-либо политической цели. Нечаянным образом её
лишили повода для клятвы у её Зала для игры в мяч и для штурма Бастилии.

При наличии таких побочных обстоятельств у революции существовала только
одна благоприятная перспектива стать таковой – она должна была воспользоваться
той притягательной силой, которой обладает все новое. Однако новые властители,
Фридрих Эберт и социал-демократы, были солидными и озабоченными людьми,
преисполненными скепсиса и благой рассудочности. Отменив в первые же дни
звания тайных советников и советников коммерции, а также ордена и другие знаки
отличия, они на этом и успокоились. Удивительный педантизм и отсутствие
интуиции, выражавшиеся во всём их поведении, объясняют и тот факт, что у них
совершенно не было чутья на требования момента, ни какого-либо большого
замысла в общественном плане. Это была «абсолютно безыдейная революция», как
подметил ещё тогда один из современников, во всяком случае, она не давала
ответа на эмоциональные нужды побеждённого и разочарованного народа.
Конституция, обсуждавшаяся в первой половине 1919 года и принятая 11 августа в
Веймаре, не сумела даже достаточно убедительно сформулировать свой
собственный смысл. Строго говоря, она видела себя лишь техническим
инструментом строя демократической власти, но инструментом, лишённым
понятия о целях этой власти.

Так что нерешительность и недостаток смелости уже вскоре отняли у революции и
её второй шанс. Конечно, новые деятели могли ссылаться на огромную всеобщую
усталость, на довлевший надо всеми страх перед страшнейшими картинами
русской революции, да они и находили в своей беспомощности перед лицом тысяч
проблем, стоявших перед побеждённой страной, немало причин для ограничения
стремления к политическому обновлению, которое выразилось в лице рабочих и
солдатских советов. Так или иначе, но события побуждали к отказу от
традиционных подходов, чего, однако, так и не последовало. Даже правые
первоначально приветствовали революцию, а слова «социализм» и «социализация»
именно в среде консервативной интеллигенции воспринимались как волшебные
заклинания ситуации. Но новые властители не предложили никакой иной
программы, кроме установления спокойствия и порядка, реализовывать которую
они к тому же брались только в союзе с традиционными властями. Не было
предпринято ни единой, даже самой робкой, попытки социализации, феодальные
позиции немецкого землевладения остались незатронутыми, а чиновникам были в
спешном порядке гарантированы их места. За исключением династий, все
общественные группы, имевшие до того определяющее влияние, вышли из
перехода к новой форме государства почти без потерь. И у Гитлера будет потом
причина издеваться над действующими лицами ноябрьской революции: кто же
мешал им строить социалистическое государство – ведь для этого у них в руках
была власть.

Скорее всего, какую-то революционную картину будущего могли предложить
только левые радикалы, но у них не было ни поддержки в массах, ни искры
«энергии Катилины», коей они не обладали изначально. Знаменитое 6 января 1919
года, когда революционно настроенная масса в несколько десятков тысяч человек
собралась на Зигесаллее в Берлине и до самого вечера тщетно ожидала команды
занятого непрерывными дебатами революционного комитета, пока не замёрзла и,
усталая и разочарованная, разошлась

Скачать:PDFTXT

с точки зрения человека с кругозором полководца. В октябре 1918 года его часть вела оборонительные бои во Фландрии.В ходе этих боев англичане предприняли на Ипре в ночь с 13-го на 14-е