Скачать:PDFTXT
Адольф Гитлер, Том I, Иоахим Фест
века врывался во все сны европейцев.
Представление о том, что революции – это стихийные явления, действующие
независимо от воли и желания их актёров, как бы по законам механики стихий,
повинуясь собственной логике и неизбежно выливаясь в господство ужаса, в
разрушения, убийства и хаос, стало с той поры неотъемлемой частью
общественного сознания – именно это представление, а не та, как считал Кант, все
же проявившаяся в революции 1789 года способность человеческой натуры к
лучшему, и явилась опытом, уже не давшим больше забыть о себе. Что же касается
Германии, то этот опыт на протяжении жизни нескольких поколений сковывал
любую волю к революционной практике и породил «фанатизм покоя», который
реагировал чуть ли ни на каждый призыв к революции стандартной апелляцией к
чувствам спокойствия и порядка.

Этот старый страх усугублялся теперь не только сходными с революцией
событиями в собственной стране, но в первую очередь – русской Октябрьской
революцией и исходящей от неё угрозой. Ужасы красного террора, раздутые –
прежде всего стекавшимися в Мюнхен беженцами и эмигрантами – до проявлений
сатанизма, оргий резни и жаждавшего крови варварства, неизгладимо врезались в
народную фантазию. Один из мюнхенских листков «фелькише» опубликовал в
октябре 1919 года вот такую заметку, дающую представление о мании страха того
времени и её конкретном выражении:

«Печальны времена, когда ненавидящие христиан орды диких азиатов простирают
повсюду свои окровавленные руки в стремлении задушить нас! Антихристовы
бойни, устраиваемые евреем Иссашаром Цедерблумом – он же Ленин, – даже
Чингисхана ввели бы в краску. В Венгрии его выкормыш Кон – он же Бела Кун –
прошёл по этой несчастной стране с обученной убивать и грабить еврейской
сворой террористов, чтобы, усеяв страну виселицами, уничтожать на этом
конвейере виселиц её горожан и крестьян. В шикарно обустроенный гарем при его
дворце тайно поставляли десятки непорочных христианских девиц, которых
подвергали там насилию и растлению. По приказу его подручного лейтенанта
Самуэли в одном подземелье были жестоко истреблены шестьдесят священников.
Их тела расчленяют, отрубают конечности, а до этого у них все отбирают, оставляя
им вместо одежды только кожу, по которой струится кровь. Следствие выявило, что
восьмерых священников до того, как их убить, распинали на дверях их церкви!
Теперь становится известным, …что точно такие же страшные сцены имели место
и в Мюнхене».

Однако ужас, которым был охвачен мир в результате приходивших с востока
кошмарных сообщений, имел свои основания, равно как и заслуживавших доверия
свидетелей. Один из руководителей Чека, латыш М. Лацис, заявил в конце 1918
года, что для наказания и ликвидации человека определяющим является теперь не
его виновность или невиновность, а его социальная принадлежность: «Мы хотим
ликвидировать буржуазию как класс. Вы не должны доказывать, что тот или иной
действовал против интересов Советской власти. Первое, о чём вы должны спросить
арестованного: из какого он класса, каково его происхождение, какое он получил
воспитание и кто он по профессии? Эти вопросы и должны решить судьбу
обвиняемого. В этом состоит квинтэссенция красного террора». И словно ответом
прозвучит один из ранних призывов руководства НСДАП: «Вы хотите сперва
увидеть в каждом городе тысячи людей повешенными на фонарях? Вы хотите
сперва дождаться, чтобы, как в России, в каждом городе начала действовать
большевистская чрезвычайка?.. Вы хотите сперва пройти по трупам ваших жён и
детей?» Угроза революции исходила не от нескольких одержимых заговорщиков,
которых травила вся Европа, а из огромной, зловещей России, этого, по словам
Гитлера, «колосса брутальной мощи». Уверенная в своей грядущей победе
агитация нового режима, являвшаяся частью синдрома, который Филиппо Турати
назовёт «опьянением большевизмом», помимо всего прямо говорила, что захват
Германии объединёнными силами международного пролетариата не только явится
решающим шагом на пути революции, но и произойдёт вот-вот. Тайные действия
советских эмиссаров, непрекращавшиеся организованные беспорядки, советская
революция в Баварии, революционное брожение в Рурской области,
революционные выступления последующих лет в Центральной Германии,
восстания в Гамбурге, а затем снова в Саксонии и Тюрингии создали фон,
порождавший страх, и вызвали в ответ на эту перманентную угрозу революцией со
стороны советского режима сильнейший импульс защитной реакции.

Эта угроза доминирует и в речах Гитлера – особенно в первые годы, когда он
рисовал самыми яркими красками «команды красных мясников», «коммуну
убийц», «кровавое болото большевизма». Как-то он заявил, что свыше тридцати
миллионов человек в России «шаг за шагом приняли мученическую смерть, частью
на эшафотах, частью под пулемётами и сходными средствами, частью на бойнях в
буквальном смысле этого слова, а частью – и вновь миллионами – вследствие
голода; и мы все знаем, как приближается этот бич, как уже поднимается он над
Германией». Интеллигенция Советского Союза, скажет он, истреблена в ходе
массовых убийств, экономика разрушена до самых основ, тысячи немецких
военнопленных утоплены в Неве или проданы в рабство, а в это время
«непрерывным, не знающим устали трудом крота» и в Германии создаются
предпосылки для революционной ломки – Россия, как это рефреном повторялось в
его выступлениях, предстоит и нам! И даже годы спустя, уже придя к власти,
Гитлер будет пугать тем «ужасом ненавистной международной коммунистической
диктатуры», который овладел им ещё в начале его пути: «Я вздрагиваю при мысли
о том, чем стал бы наш старый многонаселённый континент, если бы победил хаос
большевистской революции».

Этой защитной реакции на угрозу марксистской революции национал-социализм и
будет в значительной степени обязан своим пафосом, агрессивностью и
внутренней сплочённостью. Цель НСДАП, как неустанно будет повторять Гитлер,
«формулируется абсолютно коротко: уничтожение и истребление марксистского
мировоззрения», а именно – путём пропаганды и просвещения», а также с
помощью движения, обладающего «беспощадной силой и свирепой решимостью,
готового противопоставить террору марксизма в десятки раз больший террор».
Сходного рода соображения побудили примерно в то же время и Муссолини
создать свои «Fasci di combafttimento» (боевые отряды), по которым эти новые
движения и стали называть «фашистами».

И всё же один только страх перед революцией был бы не в состоянии развить ту
огромную и все возраставшую тенденцию, которая сумела поставить под сомнение
названную всемирную тенденцию, – тем более, что для многих революция несла и
определённую надежду. Было нужно появление более сильного, действующего с
большой стихийностью импульса. Марксизм действительно внушал страх, но лишь
как революционный авангард куда более широкого и направленного против
традиционных представлений наступления, – актуального, политического
проявления некой прямо-таки метафизической идеи переворота, «объявления
войны европейской… культурной мысли». Сам же марксизм являлся только
драматическим полотном, на котором наглядно проступал страх эпохи.

Этот страх и был, возвышаясь над идеями просто политического переворота,
доминирующим и главным ощущением времени. В нём таилось предчувствие того,
что с окончанием войны пришло расставание не только с довоенной Европой с
присущими ей величием, интимностью, монархиями и гарантированными
закладными, но и с целой эпохой; с кончиной старых форм господства наступил
конец и привычному образу жизни. Волнение, радикализм политизированных масс,
революционные беспорядки воспринимались в подавляющей степени уже не
только как послеродовые боли войны, но и как провозвестие подобного незваному
гостю и хаосом вторгающегося в жизнь времени, где потеряет авторитет все то, что
сделало Европу великой и надёжной: «Поэтому у нас такое чувство, будто земля
уходит из-под наших ног».

Действительно, редко какая эпоха ощущала так отчётливо свою собственную
гибель. Война значительно ускорила этот процесс и одновременно породила это
всеобщее ощущение. Впервые получила Европа представление о том, как будет
выглядеть форма жизни будущего. Пессимизм, который столь долгое время был
доминирующим чувством меньшинства, нежданно-негаданно стал главным
настроением всего времени. Оно обнаружило себя, как гласило название одной
известной книги, «В тени завтрашнего дня».

Отбрасываемая этой тенью темнота сгущалась. Война привела к появлению в
экономике новых гигантских форм её организации, благодаря которым
капиталистический строй осознал свои возможности. Рационализация и конвейер,
тресты и корпорации делали как никогда очевидной структурную слабость всех
малых образований. Уже в течение тридцатилетия, предшествовавшего мировой
войне, число самостоятельных хозяев уменьшилось в крупных городах примерно
вдвое, теперь же их доля сокращается ещё быстрее, тем более, что их
материальная база была подорвана войной и инфляцией. Жупелы общества
анонимной конкуренции, засасывающего, высасывающего и выбрасывающего
одиночку, воспринимаются теперь во всей их наглядности и выливаются в
многочисленных анализах современной ситуации в страх перед гибелью
возможности индивидуального существования вообще: индивидуум растворяется в
функции, человек включается как «бессознательная машина» в некие необозримые
процессы – все это проходит красной нитью через получившую широкое
распространение литературу неприятия происходящего: «Кажется, кроме страха,
не существует больше ничего».

Этот страх перед нормированными, подобными жизни термитов формами
существования нашёл своё выражение и в протесте против усиливающейся
урбанизации, против ущелий домов и «стен серых городов», а также в жалобах на
разрастающуюся, как плесень, промышленность, заслонившую фабричными
трубами тихие долины, – перед лицом безжалостно проводимого «превращения
всей планеты в единую фабрику по использованию её сырья и энергии» впервые в
широких Массах была поколеблена вера в прогресс; цивилизация разрушает мир, –
гласит протест, – земля превращается «в разбавленное сельским хозяйством
Чикаго». И именно страницы «Фелькишер беобахтер» первых лет её издания
кишмя кишат яркими свидетельствами этого страха перед гибелью того, что было
таким своим и близким. «До какой же величины дойдут наши города, – говорится в
одной из статей, – прежде чем начнётся противоположное движение, когда снесут
казармы, разрушат каменные громады, проветрят пещеры и… насадят сады между
стенами и дадут человеку вздохнуть?» Строения из готовых деталей, машины
жилья Ле Корбюзье, стиль «Баухауза», мебель из стальных трубок, весь этот, как
гласил девиз времени, «технический конструктивизм» вызывал сопротивление
приверженного традициям сознания, способного увидеть тут только своего рода
«тюремный стиль». Эмоциональная отрицательная реакция на современный мир
сказалась в 20-е годы и в широком движении за поселения, и в первую очередь в
создании «союзов артаманов», противопоставлявших счастье простой жизни на
лоне земли «цивилизации асфальта», а естественные связи людей – потерянности
человека в массовом мире городов. Наиболее же чувствительно задевал резкий и
вызывающий разрыв с существующими нормами в сфере морали. Брак, говорилось
в некой «Социальной этике коммунизма», есть не что иное, как «дурное отродье
капитализма», революция ликвидирует его точно так же, как и аборты,
гомосексуализм, бигамию и кровосмешение. Но для восприятия самых широких
буржуазных средних слоёв, всегда рассматривавших себя как «представителей и
хранителей нормальной морали» и видевших в покушении на неё личную угрозу
самим себе, брак как простой акт регистрации – а именно так понимался он
первоначально в Советском Союзе – был столь же неприемлем, как и «теория
стакана воды», согласно которой сексуальная потребность является такой же
элементарной потребностью, как и жажда, и удовлетворяется без всяких
церемоний. Фокстрот и короткие юбки, погоня за наслаждениями в этой «клоаке
рейха – Берлине», «похабные картинки» сексопатолога Магнуса Хиршфельда и
мужские типы того времени («резиновый кавалер на креповых подошвах в брюках
„чарльстон“ и с причёской „шимми“ – гладким зачёсом назад») были для широкого
сознания безнравственными, что, правда, весьма трудно понять вне исторического
контекста. Пользовавшиеся широчайшей популярностью театральные постановки
20-х годов провокационно увлекались такими темами как отцеубийство,
кровосмешение и преступление; глубоким симптомом времени было высмеивание
самих себя. Так, в заключительной сцене оперы Брехта и Вайля «Махагони»
исполнители выходили к рампе и демонстрировали на плакатах лозунги «За хаос в
наших городах!», «За продажную любовь!», «Честь и слава убийцам!», «За
бессмертие пошлости!»

В изобразительном искусстве революционный прорыв произошёл ещё до первой
мировой войны, и сам Гитлер был нейтральным свидетелем этого сначала в Вене, а
затем в Мюнхене. Но то, что первоначально воспринималось как
оригинальничанье кучки фантазёров, видится теперь, на фоне потока полотен о
перевороте, революции и избавлении, объявлением войны традиционной
европейской

Скачать:PDFTXT

века врывался во все сны европейцев.Представление о том, что революции – это стихийные явления, действующиенезависимо от воли и желания их актёров, как бы по законам механики стихий,повинуясь собственной логике и