В книге Феста с подлинным интеллектуальным блеском раскрывается глубинная
взаимосвязь порождённого особенностями германской истории «феномена
аполитичности» с генезисом нацизма, духовным миром и деятельностью его
фюрера.
Исторические корни этого явления уходят в весьма отдалённое прошлое. Но
главное заключается в том, что Германия не испытала удавшейся буржуазной
революции, в отличие, скажем, от Нидерландов, Англии, Франции. Компенсацией
за это стал интеллектуальный радикализм, возвышавший дух до полного разрыва с
земной реальностью. «Процесс отчуждения от действительности, – пишет Фест, –
ещё усилился вследствие многочисленных разочарований, пережитых бюргерским
Сознанием в XIX веке, в ходе его попыток достичь политической свободы, и следы
этого процесса заметны на всех уровнях: в фиктивной политической мысли, в
мифологизирующих идеологиях от Винкельмана до Вагнера… Или же странно
оторванном от реальности немецком представлении об образовании, решительно
избравшем для себя призрачную стихию искусства и всего возвышенного.
Политика лежала в стороне от этого пути, она не была частью национальной
культуры». В тоже самое время «аффект аполитичности охотно рядился в одежды
защитника морали от власти, человечного от социального, духа от политики…
Своей блестящей кульминации, полной сложных признаний, этот аффект достигает
в изданном в 1918 году произведении Томаса Манна „Размышления
аполитичного“. Они были задуманы как защита гордого своей культурой немецкого
бюргерства от просветительского, западного «террора политики и содержали уже в
самом названии указание на романтическую цель, сознательно игнорирующую
действительность, на традиционный поиск аполитичной политики».
Неприятие политики для немецких интеллектуалов было элементом более
широкой антитезы: культура – цивилизация. В вульгаризированной форме вся эта
многообразная духовная проблематика вошла в идеологический багаж
«фелькише», этих германских «почвенников», придавших ей крайне
националистический, антисемитский и в конечном счёте расистский характер.
Эстетически-интеллектуальное неприятие политики, отмечает Фест, породило
мысль о спасении искусством, и она достигла своего высочайшего развития у
Рихарда Вагнера, особенно в его рассуждениях об обновлённом театре,
изложенных в «Грёзах культуры о „конце политики“ и начале человечности»:
«Политика, – требовал он, – должна стать грандиозным зрелищем, государство –
произведением искусства, а человек искусства должен занять место
государственного деятеля». Между тем именно Вагнер был фактически
единственным, чьё влияние на себя признавал Гитлер.
Кроме Вагнера были ещё властители душ конца XIX столетия, например П. Лагард
или Ю. Лангбен, провозгласивший целью устранить политику и традиционных
государственных мужей; право на господство в грядущем веке должно быть
предоставлено благословенному свыше деятелю, «великому герою искусства»,
личности «цезаристско-артистического склада».
Конечно, не следует упрощать характер взаимосвязи этих изощрённых идей с
образом мыслей венского недоросля. Он усваивал какие-то их фрагменты не из
первоисточников, а как бы впитывая непосредственно из духовной атмосферы,
преобразуя в соответствии с собственным интеллектуальным уровнем.
«То, что творилось вокруг него, – пишет Фест, – он воспринимал не столько умом,
сколько своим настроением, а вследствие чрезвычайно субъективной окраски
своего интереса к общественным делам, он принадлежал не столько
политическому, сколько политизированному миру» (Разр. моя – П. Р.).
«Многое говорит за то, – читаем далее у Феста, – что политика долгое время была
для него в первую очередь средством самооправдания, возможностью переложить
вину с себя на мир, объяснить провалы в собственной судьбе несовершенством
существующего строя и, наконец, просто найти козла отпущения и весьма
характерно, что единственной организацией, в которую он вступил был союз
антисемитов».
Как раз «аполитичный» подход к политике открывал великолепную возможность
для политизации своих комплексов и эмоциональных состояний. В этом Фест видит
и ключ к пониманию истоков гитлеровского антисемитизма: «Но если сегодня уже
невозможно однозначно назвать мотив, который бы объяснил все подавляющую
природу антиеврейского комплекса молодого Гитлера, все же, в общем и целом
можно исходить из того, что речь тут идёт о политизации личной проблематики
столь же честолюбивого, сколь и отчаявшегося аутсайдера», «вполне резонно
полагать, что его антисемитизм является сфокусированной формой ненависти,
бушевавшей до того впотьмах и нашедшей, наконец, свой объект в еврее».
Трактовка Феста, на наш взгляд, более убедительна по сравнению с
«психоисторической» интерпретацией американского учёного Р. Биниона. В своей
книге «Гитлер и немцы. Психоистория» он использовал новые источники, в
частности пациентские книжки матери Гитлера, лечившейся от рака у врача-еврея
Э. Блоха, а также свидетельства другого врача – Э. Форстера из военного госпиталя
в Пазевальке, где ефрейтор Гитлер проходил курс лечения после отравления
газами.
Связывая оба эти источника воедино, американский психоисторик пытается
ответить на вопрос о том, что же всё-таки вовлекло в политический водоворот
такого отчуждённого и аполитичного субъекта, как Гитлер, и откуда у него столь
фанатичный, зоологический антисемитизм? Выстраивается длинный ряд
умозаключений, венчает который своего рода «комплекс Блоха». В подсознании
Гитлера смерть любимой матери будто бы увязывалась с неудачным лечением
врача-еврея. Из запасников подсознания эта мысль всплывает во время
галлюцинаций, мучивших Гитлера в Пазевальке. Теперь его личная травма
сливается с общенациональной – поражением 1918 г. Если виновником первой был
один конкретный еврей, то вина за вторую в воспалённом мозгу Гитлера
возлагалась на евреев вообще.
Правда, выводы Биниона нашли у его коллег довольно скептический приём. Во-
первых, весьма сомнительна версия насчёт доктора Блоха. Если бы Гитлер считал
его практику предосудительной, то вряд ли разрешил бы ему покинуть Германию
живым в 1940 г.. Относительно же показаний доктора Форстера другой
американский психоисторик Р. Уэйт резонно замечает, что кажется весьма
странным, как тот в многолюдье и сутолоке военного госпиталя мог уделять особое
внимание какому-то ничтожному ефрейтору.
Фест отвергает легенду, созданную самим Гитлером, что будто бы решение стать
политиком было принято в лазарете в Пазевальке как реакция «отчаявшегося,
зарывшегося лицом в подушку, но не сломленного патриота на „ноябрьское
предательство“. По мнению Феста, „выбор судьбы“ связан хронологически с
первым публичным собранием Немецкой рабочей партии в октябре 1919 г., где
Гитлер, выступив перед 111 слушателями, почувствовал свой ораторский дар. А
между тем до того он подумывал о профессии агента по рекламе. Так что в
политической деятельности он, по словам Феста, видит для себя выход из дилеммы
прахом пошедших жизненных ожиданий. Следовательно, на политическую стезю
его толкнул не столько социальный, сколько сугубо личный мотив, а само
политическое пробуждение Гитлера – по сути форма политизации, если понимать
под нею перенесение в политическую сферу индивидуальных и социальных
аффектов.
У ставшего профессиональным политиком Гитлера обнаруживаются «почти все
известные риторические фигуры аполитичного аффекта: ненависть к партиям, к
компромиссному характеру „системы“, отсутствию у неё „величия“. Для него
политика – „понятие, близкое к понятию судьбы“. Заслуживает внимания и мысль
Феста о том, что „в контексте духовной культуры он (Гитлер), несомненно ощущал
большую близость к „великому герою искусства“, о котором писал Лангбен, чем,
например, к Бисмарку, которым он… восхищался не столько как политиком,
сколько как эстетическим феноменом великого человека“. Тем более, что взгляд
Бисмарка на политику как искусство возможного, с точки зрения Гитлера был
слишком ограниченным. Ведь сам Гитлер в конце концов „поддался соблазну
увидеть своего рода закон своей жизни в возможности невозможного“.
Фест усматривает глубокий смысл в определении фашизма как «эстетизации
политики», данном известным философом В. Беньямином. На самом деле,
достаточно вспомнить эффектные постановки партийных съездов в Нюрнберге и
прочие литургические действа, символическое и политическое значение которых
великолепно раскрывает Дж. Моссе в своей книге «Национализация масс»,
появившейся вскоре после фестовской биографии Гитлера. К этому можно
добавить роль архитектуры, о чём из первых рук поведал в своих знаменитых
мемуарах лейб-архитектор и министр Гитлера Альберт Шпеер.
Сразу же напрашивается объяснение, обусловленное личностной спецификой
Гитлера: «его театральная натура невольно всякий раз прорывалась наружу и
толкала его на то, чтобы подчинять политические категории соображениям
эффектной постановки. В этой амальгаме эстетических и политических элементов
ярко прослеживалось происхождение Гитлера из позднебуржуазной богемы и его
долгая принадлежность к ней».
Естественно, фашистская эстетизация политики связана с потребностями
манипулирования массовым сознанием и массовыми эмоциями. Это свойство
присуще тоталитаризму вообще и как своего рода заменитель реального
политического участия людей в жизни общества.
Но есть ещё один едва ли не самый важный момент. Самоощущение художника
возникало у всевластного диктатора на вершине могущества, когда он чувствовал
себя способным по своей прихоти перекраивать границы, переселять или
уничтожать целые народы, создавать картину мира по собственным эскизам.
Гитлеру не довелось бы стать диктатором, не обладай он, в отличие от множества
прочих политизированных аполитичных «практическим пониманием власти». Хотя
его конечной целью были некие фантасмагорические видения, не складывавшиеся
в более или менее связную утопию, но пути к их реализации он избирал вполне
рациональные, даже изощрённо макиавеллистские. Присущее ему сочетание
свойств фанатика и оппортуниста оборачивалось в его практической деятельности
опаснейшим симбиозом авантюризма и прагматизма. С одной стороны, он показал
себя, особенно в дипломатии, искусным тактиком, умеющим обратить в свою
пользу любую предоставляющуюся возможность, использовать малейшую слабость
противника. И вместе с тем его всегда влекла щекочущая нервы игра ва-банк. Ни
один из его собратьев-диктаторов не позволял себе такой степени риска; и
Муссолини, и Сталин предпочли бы синицу журавлю.
Неполитический, в сущности, характер политики Гитлера ярче всего проявляется в
его взгляде на соотношение между политикой и войной. «Маниакальная фиксация
на войне» вытекает из ключевой идеи гитлеровского мировоззрения о «вечной
борьбе». Фест приводит слова Гитлера о том, что война является «конечной целью
политики», и когда она началась, принося один триумф за другим, нацистский
диктатор сбросил с себя тягостные вериги политика. «Характерно, – замечает
Фест, – что с принятием решения о начале войны регулярно, иногда по нескольку
раз в одной и той же речи, опять стали выдвигаться чуждые политике
альтернативы: „победа или смерть“, „мировая держава или гибель“, он втайне
всегда испытывал к ним симпатию». И все последующее развитие событий
свидетельствовало, «что отход Гитлера от политики проистекал не из преходящего
каприза, ибо по сути он никогда не возвращался в политику. Все попытки его
окружения: настойчивые заклинания Геббельса, побуждения Риббентропа или
Розенберга, даже высказывавшиеся порой рекомендации таких иностранных
политиков, как Муссолини, Хорти и Лаваль, были напрасны». «Политика? Я
политикой больше не занимаюсь. Она мне так противна», – ответил Гитлер одному
из своих дипломатов, предлагавшему весной 1945 года в последний раз проявить
политическую инициативу. Разрыв между видениями и политикой, который какое-
то время маскировался тактическим искусством Гитлера, привёл к крушению
«тысячелетнего рейха». В этом одна из главных причин того, что Фест назвал
«неспособностью к выживанию». Гитлер настолько тесно связал судьбу своего
рейха со своей собственной, что созданная им империя не пережила его гибели.
Книга И. Феста с большим запозданием доходит до российского читателя, ей долго
пришлось отлёживаться на полках спецхранов, как и большинству западных работ
о фашизме. Тогда был опасен эффект узнавания. При всём своеобразии
коричневого и красного тоталитаризма сходство структур и вождей было слишком
очевидно. Теперь, двадцать лет спустя, и для многих граждан нашей страны это
уже банальная истина, подтверждаемая повседневно органичным красно-
коричневым синтезом, представляющим серьёзнейшую опасность для только ещё
зарождающейся российской демократии.
В наши дни внимание читателей скорее привлекут поразительные аналогии и
параллели между Веймарской Германией и современной Россией. Социально-
экономический кризис, вакуум власти, коррупция, коллективное озлобление,
политизация, утрата чувства безопасности – вот питательная почва для фашизма.
Не нужно забывать, что и сам фашизм был мятежом ради «порядка».
Наш жестокий собственный опыт побуждает по-новому взглянуть