Однако поскольку Гитлер был отрезан от публики, от импульсов и стимулов,
исходивших от восторженной людской толпы вокруг него, то в первой половине
дня его опять охватывают сомнения, и уже в этот момент порой кажется, что
массы и были в совершенно физическом смысле той стихией, которая повышала
или уменьшала его уверенность, энергию и мужество. Ранним утром он отправляет
руководителя информационного бюро «Кампфбунда» лейтенанта Нойнцерта к
кронпринцу Рупрехту в Берхтесгаден с просьбой выступить посредником и не хочет
ничего предпринимать, пока не вернётся посланец. Он боится также, что
демонстрация может привести к столкновению с вооружённой властью и
фатальным образом повторить незабытое ещё первомайское поражение. И только
после продолжительных дебатов, в ходе которых Гитлер медлил, сомневался и
безуспешно ждал возвращения Нойнцерта, Людендорф кладёт конец всем
разговорам своей энергичной фразой: «Мы выступаем!» Затем, примерно к
полудню, образовалась колонна в несколько тысяч человек во главе со
знаменосцами. Было приказано, чтобы руководители и офицеры шли в первых
рядах, Людендорф был в гражданской одежде, а Гитлер надел поверх вчерашнего
сюртука макинтош. В одной шеренге с ним стояли Ульрих Граф, Шойбнер-Рихтер, а
также д-р Вебер, Крибель и Геринг. «Мы шли, будучи убеждены, – скажет потом
Гитлер, – что так либо этак, но это конец. Я помню, что когда мы уже выходили
наружу, на лестнице кто-то сказал мне: „Ну, теперь всё кончено!“ Каждый был
убеждён в этом». С песней они выступили в путь.
Первую большую цепь земельной полиции колонна встретила на мосту через Изар,
но она была рассеяна угрозой Геринга, что при первом же выстреле будут
расстреляны все арестованные заложники. Шеренги по шестнадцать человек
мгновенно обошли растерявшихся полицейских с обоих флангов, окружили и
обезоружили их; в полицейских плевали, награждали их оплеухами. На площади
Мариенплац перед мюнхенской ратушей Штрайхер обратился с высокой трибуны с
речью к собравшейся большой толпе, и тут с полным правом можно говорить о том,
насколько глубок был кризис, охвативший Гитлера, – человек, к которому массы
стремились «как к избавителю», молча маршировал в тот день в рядах колонны. Он
держал под руку Шойбнер-Рихтера, и это тоже был странный жест ищущего опоры,
зависимого человека, так мало отвечавший его собственному представлению о
фюрере. Под аплодисменты прохожих колонна зачем-то пошла далее узкими
улочками центра города; когда подошли к Резиденцштрассе, головная группа
запела «Славься, Германия». На площади Одеонсплац колонну снова встретил
полицейский кордон.
То, что случилось потом, как все это началось и развивалось, выяснить уже
невозможно. Из путающихся, частью фантастических, а частью диктовавшихся
попытками самооправдания свидетельских показаний неопровержимо следует
только одно – сперва прозвучал одиночный выстрел, перешедший затем в
интенсивную перестрелку в течение от силы шестидесяти секунд. Первым рухнул
на землю Шойбнер-Рихтер – он был сражён наповал. Падая, он потащил за собой
Гитлера и вывернул ему ключицу. Затем упал бывший второй председатель партии
Оскар Кёрнер, а также судебный советник фон дер Пфордтен; всего же мёртвыми и
смертельно ранеными полегло четырнадцать человек из числа шедших в колонне и
трое полицейских, многие другие, в частности Герман Геринг, получили ранения.
И в то время как сыпался град пуль, люди падали и в панике разбегались,
Людендорф, дрожа от гнева, продолжал шагать с военной выправкой через кордон,
и не исключено, что тот день окончился бы иначе, если бы за ним последовала
хотя бы маленькая группа решительных людей, однако никто за ним не пошёл.
Конечно, не трусость была причиной тому, что многие бросились наземь, а
инстинктивное почтение правых к авторитету государственной власти в образе
ружейных стволов. С грандиозным высокомерием, столь отличавшим его от
рабской идеологии его соратников, «национальный полководец» дождался
прибытия на площадь дежурного офицера и позволил себя арестовать.
Одновременно с ним явились с повинной Брюкнер, Фрик, Дрекслер и д-р Вебер.
Росбах бежал в Зальцбург, Герман Эссер нашёл себе прибежище по ту сторону
чехословацкой границы. Во второй половине дня капитулировал и захвативший
штаб военного округа Эрнст Рем – после непродолжительной перестрелки,
стоившей жизни ещё двум членам «Кампфбунда». Его знаменосцем в тот день был
молодой женоподобный человек в очках – сын уважаемого директора одной
мюнхенской гимназии по имени Генрих Гиммлер. Без оружия, молча, члены
«Кампфбунда» прошли прощальным маршем, с убитыми на плечах, по городу и
разошлись. А сам Рем был арестован.
Тупой героизм Людендорфа имел в первую очередь своим следствием
разоблачение Гитлера, который в тот день во второй раз показал свою
несостоятельность. Свидетельства его приверженцев расходятся лишь в
несущественных деталях. Рассказывают, что ещё до того, как всё было уже
решено, он выскочил из скопления бросившихся в укрытие спутников и кинулся
наутёк. Он оставил на поле боя убитых и раненых, и когда потом, апологизируя
события, говорил, что в той суматохе он был уверен, что Людендорф убит, то тогда
это ведь тем более требовало его присутствия. Пользуясь всеобщей неразберихой,
он бежит на санитарной машине, а распространявшаяся им самим несколько лет
спустя легенда, будто он выносил из-под огня беспомощного ребёнка, которого он
как-то раз даже демонстрировал в доказательство своего утверждения, была
опровергнута людьми из окружения Людендорфа, да и сам Гитлер от неё потом
отказался. Он спрячется в Уффинге у озера Штаффельзее, в шестидесяти
километрах от Мюнхена, в загородном доме Эрнста Ханфштенгля и будет лечить
полученный вывих ключицы, доставлявший ему большую боль. Заикаясь, он
говорил, что всё кончено, и ему следует застрелиться, однако Ханфштенглям
удалось отговорить его от этого. Два дня спустя он был арестован и «с бледным,
измождённым лицом, на которое падает непослушный клок волос», препровождён
в крепость Ландсберг на Лехе. Озабоченный даже в катастрофических ситуациях
своей жизни стремлением произвести эффект, он, прежде чем его увели, велит
офицеру арестантской команды приколоть ему на грудь «железный крест» 1-й
степени.
И в тюрьме его часто охватывало состояние мрачного отчаяния, он сначала даже
думал, «что застрелится». В течение следующих дней сюда же были доставлены
Аман, Штрайхер, Дитрих Эккарт и Дрекслер, в мюнхенских тюрьмах находились д-
р Вебер, Пенер, д-р Фрик, Рем и другие, одного только Людендорфа так и не
решились посадить. Сам Гитлер чувствовал себя явно неуютно – ведь было
несправедливо, что он выжил, во всяком случае, он считал своё дело проигранным.
Несколько дней он носился с мыслью – как всегда, совершенно серьёзно – не
ждать, когда его поведут на расстрел, а умереть, отказавшись принимать пищу;
после Антон Дрекслер будет ставить себе в заслугу, что отговорил его от этой
голодовки. И вдова его погибшего друга, госпожа фон Шойбнер-Рихтер, тоже
помогала ему бороться с мрачными настроениями этих дней. Ибо неожиданные
выстрелы, прозвучавшие у пантеона «Фельдхеррнхалле», означали не только
резкий конец казавшегося неудержимым трехлетнего восхождения и всех его
тактических соображений, но и – и это в первую очередь – страшное столкновение
с действительностью. Начиная с самого первого, доведшего его до состояния
оргазма выступления, исполняя под аплодисменты и шум роль великого героя, он
жил преимущественно в показном, фантастически иллюминированном мире,
околдовывая со сказочных высот комедиантскими трюками массы и самого себя, и
уже видел знамёна, армии и триумфальные парады – и вот эта пелена,
окутывавшая его сны наяву, вдруг грубо и неожиданно была сорвана.
Примечательно, что утраченную уверенность он обретёт, когда станет ясно, что
готовится нормальный судебный процесс. Он моментально почувствовал те
возможности, которые будут предоставлены ему этой большой сценой, –
драматические выступления, публику, аплодисменты. Позднее в одной своей
знаменитой фразе он назовёт потерпевшую фиаско операцию 9 ноября 1923 года
«может быть, самым большим счастьем» своей жизни, имея при этом в виду, по
всей вероятности, не в последнюю очередь предоставленный этим процессом шанс
вернуться из состояния отчаяния и безысходности в столь хорошо знакомую ему
ситуацию игрока – к возможности, сделав новую ставку, выиграть все и обратить
катастрофу неподготовленного и окончившегося позором путча в конечном итоге в
триумф демагога.
Процесс о государственной измене, начавшийся 24 февраля 1924 года в здании
бывшего военного училища на Блютенштрассе, проходил под знаком молчаливого
сговора всех его участников: «лучше всего не касаться сути тех событий».
Обвинялись Гитлер, Людендорф, Рем, Фрик, Пенер, Крибель и ещё четверо, а Кар,
Лоссов и Зайссер выступали свидетелями, и уже из самой этой своеобразной
процессуальной конфронтации, едва ли соответствовавшей сложным перипетиям
своей предыстории, Гитлер извлёк максимальную пользу. Он отнюдь не уверял суд
в своей невиновности, как это делали, к примеру, участники капповского путча:
там каждый клялся, что ничего не знал. Никто ничего не планировал и не хотел.
Буржуазный мир был подавлен тем, что у них не нашлось мужества ответить за
свой поступок, обратиться к судьям и сказать: «Да, мы этого хотели, мы хотели
свергнуть это государство». Поэтому он откровенно признался в своих намерениях,
но решительно отверг обвинение в государственной измене.
«Я не могу признать себя виновным, – заявил он. – Да, я признаю, что допустил
этот поступок, но в государственной измене я себя виновным не признаю. Не
может быть государственной измены в действии, направленном против измены
стране в 1918 году. Между прочим, государственная измена не может состоять в
одной только акции 8 и 9 ноября – по меньшей мере её нужно усматривать в
отношениях и действиях за недели и месяцы до этого. Если уж мы совершили
государственную измену, то я удивляюсь, что те, кто имел тогда такое же
намерение, не сидят рядом со мной на этой скамье. Я, во всяком случае, должен
отклонить это обвинение, пока моё окружение здесь не будет дополнено теми
господами, которые вместе с нами хотели этого поступка, оговаривали и
подготавливали его до мельчайших деталей. Я не чувствую себя государственным
изменником, я чувствую себя немцем, который хотел лучшего для своего народа».
Никто из тех, против кого была направлена эта атака, не мог ничем ему возразить,
и таким путём Гитлер не только сделал из этого процесса «политический
карнавал», как писал один из современников, но и сам превратился из
обвиняемого в обвинителя, в то время как прокурор неожиданно для самого себя
был вынужден выступать в роли защитника бывшего «триумвирата». Председатель
суда вёл процесс весьма либерально, он не оборвал ни одного из оскорблений и
обвинений в адрес «ноябрьских предателей», и только когда публика разразилась
уж слишком бурной овацией, он мягко попросил её успокоиться. Даже когда
оберландский судебный советник Пенер говорил об «этом Фрице Эберте» и заявил,
что республика, «её устройство и законы для меня не указ», судья не прервал его.
Как сказал один из баварских министров на заседании кабинета 4 марта, суд «пока
ничем не дал понять», что он придерживается иных убеждений, «нежели
обвиняемые». Кар и Зайссер в такой ситуации весьма скоро сникли, бывший
генеральный государственный комиссар, хмуро уставившись прямо перед собой,
попытался в своём изобиловавшем противоречиями выступлении свалить всю вину
за операцию на Гитлера, не понимая, что тем самым играет на руку тактике
последнего. Только Лоссов защищался очень энергично. Вновь и вновь обвинял он
своего противника в том, что тот множество раз нарушал данное слово – «и
сколько бы господин Гитлер ни говорил, что это неправда». Фюрера НСДАП он
изобразил, со всем презрением, присущим его сословию, «нетактичным,
ограниченным, скучным, то бесчувственным, то сентиментальным и уж во всяком
случае неполноценным человеком» и представил суду сделанное по его поручению
заключение психолога: «Он считал себя немецким Муссолини, немецким
Гамбеттой, а его свита, унаследовавшая византийство монархии, называет его
немецким мессией». Когда же Гитлер несколько раз прерывал генерала, то вместо
«наказания за