Правда, свои представления о тотальном господстве Гитлер осуществил не «в один
заход». Его тактическое умение состояло не в последнюю очередь в уверенном
чутьё необходимого темпа, в бурный период начала 1933 года он не раз опасался,
что контроль за развитием событий выскользнет у него из рук: «Довольно многие
революции удавались на первых этапах, в момент первого натиска, но было меньше
таких, которые, удачно начавшись, не позволяли себя заглушить и остановить», –
заявил он в одной из речей тех дней, сдерживая нетерпение своих приверженцев.
В отличие от своих сторонников он не поддавался головокружению от успехов и не
утрачивал ни на: мгновение способности подчинять сиюминутные аффекты далеко
идущим целям власти. Он энергично сопротивлялся попыткам продолжить
революционный захват госаппарата после фактического завоевания власти. Его
сильно развитое чувство успеха подсказывало ему проявить сдержанность.
Руководители ведомств теневого государства, которое создала партия в годы
ожидания, поэтому не сразу получили государственные посты. На этом этапе это
удалось только Геббельсу, Дарре и отчасти Гиммлеру, в то время как Розенберг,
например, тщеславие которого было направлено на МИД, и Эрнст Рем потерпели
неудачу.
Отказ Гитлера отдать государство партии как бы в виде добычи был обоснован
двумя моментами. С одной стороны, только таким способом можно было пробудить
то чувство примирения внутри нации, которое имело решающее значение для
построения полностью) сплочённого государства. Летом 1933 года Гитлер все
вновь и вновь предупреждал своих сторонников о необходимости «настроиться на
работу в течение многих лет и оперировать большими отрезками времени»; не
будет никакого толка, если по-доктринерски суетливо «искать, что бы ещё
революционизировать», теории ничего не значат – надо быть «умным и
осторожным».
С другой стороны, он был достаточно осмотрителен, чтобы расценивать
государство как инструмент для удержания в повиновении той партии, вождём
которой он был. Точно так же, как он постоянно создавал конкурирующие
институты и подогревал соперничество в НСДАП, чтобы стоя над спорами и
ссорами, ещё надёжнее утвердить своё всемогущество, он использовал теперь
государственные инстанции, чтобы сделать ещё более запутанной и многообразной
макиавеллистскую игру обеспечения господства, со временем даже увеличив
число этих звеньев.
Например, только в его личном распоряжении находились две, а после смерти
Гинденбурга даже три канцелярии: имперская канцелярия во главе с доктором
Ламмерсом, канцелярия фюрера и наконец президентская канцелярия во главе со
статс-секретарём Майснером, работавшим там ещё со времён Эберта и
Гинденбурга. Внешняя политика, воспитание, печать, искусство, экономика – все
они были полем битвы за влияние трех или четырех конкурирующих инстанций,
эта малая война за полномочия, отзвуки которой были слышны ещё в последние
дни режима, распространялась и вниз – вплоть до самых нижних уровней: один
руководитель жаловался как-то на бои за делёж полномочий даже при
организации праздника солнцестояния. В 1942 году в рейхе существовало целых 58
высших властных инстанций, которые командовали вдоль и поперёк, дрались за
права и лидерство, предъявляли свои полномочия; есть некоторые основания для
того, чтобы охарактеризовать третий рейх как авторитарно управляемую анархию.
Министры, комиссары, чрезвычайные уполномоченные, руководители
администраций, наместники, губернаторы и т. д. с зачастую сознательно неясно
сформулированными задачами создавали клубок полномочий, распутать который
было невозможно, единственно только сам Гитлер с как бы габсбургским
искусством управления разбирался в нём, поддерживал баланс и заправлял им.
В этом ведомственном хаосе следует также искать причину того, что режим столь
экстремально был «завязан» на персоне Гитлера и до конца войны знавал схватки
не по идеологическим вопросам, а только борьбу за проявления благосклонности
фюрера, которая, правда, по своей ожесточённости и разрушительности была
похлеще споров ортодоксов. Вступая самым резким образом в противоречие с
популярным воззрением, согласно которому авторитарные системы выгодно
отличаются решительностью и энергичностью в реализации принятых решений,
надо отметить, что от других форм государственной организации их отличает как
раз большая предрасположенность к хаосу; все рассуждения о строжайшем
порядке представляли собой не в последнюю очередь попытку скрыть путаницу,
мотивированную соображениями техники господства, за грандиозными фасадами.
Когда один из руководителей СС Вальтер Шелленберг во время войны
пожаловался на практику дублирующих друг друга приказов и бессмысленное
соперничество ведомств, Гитлер одёрнул его, напомнив о теории борьбы за жизнь:
«Надо сделать так, чтобы люди тёрлись друг о друга, от трения возникает тепло, а
тепло – это энергия». Гитлер, однако, умолчал о том, что та энергия, о которой он
говорил, тратилась впустую, что она была с точки зрения господства
нейтрализующей силой, не представлявшей собой угрозы. Начиная с 1933 года он
перестал проводить заседания кабинета, конечно, и по той причине, что их
коллегиальный дух противоречил принципу борьбы между собой. Когда Ламмерс
захотел время от времени приглашать коллег-министров к себе по вечерам, выпить
пива, Гитлер запретил ему это. Не без оснований этот стиль руководства
характеризовали как «институциональный дарвинизм», а распространённое
представление о его более высокой эффективности – жизненно необходимой для их
существования «ложью во спасение» всех авторитарных систем.
Тот факт, что Гитлер не отдал государство просто как добычу, вызвал большое
недовольство среди его сторонников. Несмотря на наличие всех идеологических
стимулов нельзя упускать из виду ту элементарную ударную материальную силу,
которая лежала в основе захвата власти. Свыше шести миллионов безработных
создавали источник огромной социальной энергии – неудовлетворённой тяги к
работе, к добыче и ожидания карьеры. Революционная волна вынесла в
парламенты и ратуши, а затем и за чиновничьи столы слой функционеров; теперь
те, кому ничего не досталось, рвались под воздействием антикапиталистических
настроений прошлых лет в более обширную и богатую сферу торговли и
промышленности, «старые борцы» хотели стать директорами, президентами палат,
членами наблюдательных советов или просто – при помощи насилия и шантажа –
совладельцами.
Их мощная воля к завоеванию придавала событиям, в которых всё остальное
заглушалось воплями об единении, однозначно революционные черты. Курт В.
Людекке рассказывает о тех временах, как один из таких изголодавшихся по
власти и начальственному креслу партийных функционеров приветствовал его в
только что занятом служебном кабинете: «Привет, Людекке! Ух, как здорово! Я –
начальник!». На другом конце этого социального спектра описанный Германом
Раушнингом взрыв отчаяния одного партийца, который в страхе от того, что его
опять обойдут, кричал ему: «Я не хочу назад на дно! Это вы, наверное, можете
ждать. Над вами не капает! А я без работы! Пока появится новая такая
возможность выбиться, я стану преступником. Я выйду в люди, чего бы это не
стоило. Другого такого случая у нас не будет!»
Но предпосылкой для второй стадии захвата власти было укрощение этой
радикальной, неконтролируемой энергии. В трех больших речах-предупреждениях,
с которыми он выступил в начале июля, Гитлер, как уже в марте, во время
«восстания СА», продемонстрировал стремление притормозить революционный
порыв, теперь-де всё зависит от того, удастся ли «перевести вырвавшийся на
свободу поток революции в надёжное русло эволюции»; в то же время он старался
придавать ему все новые и новые поступательные импульсы. Ибо столь же опасным
как авантюристическая безудержность было превращение сложившихся
отношений в неподвижную массу, будь то по причине преувеличенной боязни
революции, будь то из-за естественной малоподвижности многомиллионной
партии, задыхающейся под наплывом все новых толп вступающих в неё. Призывая
своих сторонников к дисциплине, Гитлер в то же время был озабочен тенденцией к
«обуржуазиванию»; он дал указание остановить с 1 мая 1933 года приём новых
членов после того, как более полутора миллионов влившихся в партию за три
месяца оттеснили 850 тысяч старых партийцев на позицию меньшинства. Считаясь
с внешним окружением, он приказывал с треском выгонять из партии и отправлять
в концлагеря партийцев, позволявших себе неправомочное вмешательство в
торговых палатах и на промышленных предприятиях; но в тесном кругу своих
приближённых он оправдывал рвачество как революционный стимул и говорил о
«преднамеренной коррупции». Буржуазные круги упрекали-де его в том, что он
устраивает сфабрикованные процессы против прежних властителей, обвиняя их в
коррупции, в то время как его собственные люди набивают карманы: «Я отвечал
этим простакам, – возмущался он по свидетельству очевидца, – не могут ли они
сказать мне, как мне ещё выполнить оправданные желания моих товарищей по
партии получить возмещение за нечеловеческие годы их борьбы. Я спросил их,
будет ли им приятнее, если я выпущу на улицу моих штурмовиков. Я ещё могу
сделать это. Меня бы это устроило. Да и для всего народа было бы здоровее, если
бы пару недель подряд была по-настоящему кровавая революция. Жалея и их
буржуазное спокойствие, я отказался от такого варианта. Но я ещё могу это
наверстать!… Когда мы делаем Германию великой, у нас есть право подумать и о
себе».
Преследуя эту двойную тактическую цель: и сохранить динамизм революции и
стабилизировать её, и обуздать, и продвинуть её вперёд, Гитлер придерживался и
на этой фазе своих испытанных максим психологии власти. Только
взбудораженное, находящееся в постоянном волнении сознание можно было
подчинить себе, взять под свой контроль: «Я могу вести массу, только вырвав её из
состояния апатии. Управлению поддаётся только фанатизированная масса.
Апатичная, тупая масса – величайшая опасность для всякого общества», – заявил
он.
Это стремление пробудить массы, чтобы «получить возможность превратить их в
своё орудие», теперь вышло на самый передний план. Уже нагнетание страха,
марши, митинги и сбор средств, формулы пробуждения и воскрешения, культ
фюрера, короче говоря, изобретательно скомпонованное сочетание обманных
трюков и террора были началом обработки нации в духе единой схемы мыслей и
чувств. Характерно, что вместе с успехом опять стали проявляться давно
оттеснённые на задний план основные идеологические постулаты; с яростью,
напоминавшей ранние годы борьбы, вновь набросились на долгое время почти
забытую фигуру еврея, как воплощение зла и демагогическое средство отвлечения
внимания, ощущений недовольства.
Уже в марте имели место первые антисемитские бесчинства отрядов СА. Но они
вызвали за границей столь резкий протест, что Геббельс и Юлиус Штрайхер
настойчиво просили Гитлера открыто усилить давление и заставить критику
замолчать. Гитлер не принял первоначальное предложение выпустить своих
сторонников на карнавал террора против всех еврейских предприятий,
предпринимателей, адвокатов и чиновников, но его удалось уговорить дать добро
на однодневный бойкот.
В субботу 1 апреля, у дверей еврейских магазинов и контор стояли группы
вооружённых эсэсовцев и призывали посетителей или клиентов не входить в них.
На витрины были приклеены плакаты с призывами к бойкоту или ругательствами:
«Немцы, не покупайте у евреев!» или «Евреев вон!» Но тут осуждаемая любовь
нации к порядку единственный раз обратилась против режима. Акция,
продемонстрировавшая столько произвола и противозаконного самоуправства, не
дала ожидаемого эффекта: население, как говорилось в более позднем докладе о
его настроениях на западе Германии, «часто проявляет склонность к тому, чтобы
жалеть евреев… оборот еврейских магазинов, особенно в сельской местности,
нисколько не сократился». Вопреки угрозам бойкот больше не возобновлялся. В
своей отразившей чувства разочарования речи Штрайхер дал понять, что режим
отступил перед мировым еврейством, в то время как Геббельс приоткрыл на миг
дверь в будущее, предвещая новый удар, причём такой, «что он уничтожит
немецкое еврейство… Пусть никто не сомневается в нашей решимости».
Законодательные меры, первые из которых были приняты уже несколько дней
спустя, без особого шума вытеснили евреев из общественной жизни, с их
социальных, а вскоре и деловых позиций. Уже примерно годом позже были
удалены со своих прежних мест несколько сотен евреев – преподавателей вузов,
около 10 тысяч