С другой стороны, Рема нельзя было просто сместить или отстранить от дел. Он
был не каким-нибудь младшим командиром, и тот мятеж, которым Гитлер позднее
оправдывал проведённую акцию, был бы, вероятно, на самом деле вызван попыткой
лишить начальника штаба СА власти. И даже если бы удалось убрать Рема из
реальной политики, он всё равно представлял бы постоянную угрозу: он
располагал связями и влиятельными друзьями. Судебный процесс тоже мало
подходил как вариант – не только потому, что Гитлер после исхода процесса,
связанного с пожаром рейхстага, не особенно доверял юстиции, но в связи с тем,
что для него была нестерпима мысль предоставить близкому и наверняка
решившемуся не останавливаться ни перед чем другу возможность публичной
самозащиты. Именно долголетняя дружба придавала Рему такую силу, но и не
оставляла Гитлеру другого выхода. Уже примерно тремя годами позже он заявил,
что ему пришлось «с болью уничтожить этого человека и его сторонников», а по
другому случаю, в кругу высокопоставленных партийных руководителей, он
отметил весомейший вклад этого высокоодарённого организатора в восхождение
НСДАП и завоевание ею власти: если когда-нибудь будет написана история
национал-социалистического движения, надо будет постоянно вспоминать о Реме
как о человеке номер два рядом с ним.
Следовательно, по законам этой партии оставалась только «широкомасштабная
расправа по приговору тайного судилища». Тот, кто примет в расчёт, что Рем не
мог просто так оставить свои позиции – он должен был принимать во внимание
динамику и жажду миллионов своих сторонников получить положенное им, тот,
кто учитывает объективно необходимые факторы, которым были подчинены оба
контрагента, не может не увидеть налёта трагизма в кровавом деле лета 1934
года, – кстати, единственный раз в жизни Гитлера, к которой это определение не
подходит по отнюдь не случайным причинам.
Внутренние и внешние последствия превратили 30 июня 1934 года в решающую
веху захвата власти национал-социалистами после 30 января, хотя Гитлер стал
немедленно камуфлировать значение события картинами восстановленной
нормальной жизни. Уже 2 июля Геринг приказал всем полицейским управлением
«сжечь… все дела, связанные с акциями двух последних дней». Распоряжением
министерства пропаганды в прессе запрещалось публиковать объявления о смерти
убитых или «застреленных при попытке к бегству», а на заседании 3 июля Гитлер
как бы между делом добился санкционирования преступления, внеся на
рассмотрение среди более чем двадцати законов скорее второстепенного свойства
один, состоявший из одного единственного параграфа: «Меры, принятые для
подавления нападений 30 июня, 1 и 2 июля 1934 года, представлявших собой
государственную измену и измену Родине, считать законными как принятые для
необходимой обороны государства».
Однако Гитлер, похоже, быстро уловил, что все рвение по камуфлированию было
напрасным. Некоторое время он производил растерянное впечатление и ему,
наверное, стоило немалых усилий забыть убийство Рема и Штрассера. Иначе вряд
ли объяснить его десятидневное молчание, которое противоречило всем правилам
психологии и пропаганды; многочасовая оправдательная речь, с которой он,
наконец, выступил 13 июля перед рейхстагом, также обращала на себя внимание
прежде всего многочисленными несуразностями, пропусками звеньев в цепочке
объяснений, а так же властной жестикуляцией; она принадлежала к числу
наиболее слабых достижений его риторики. После пространного вступления, в
котором резюмировались его заботы и его заслуги, Гитлер снова прибег к самому
надёжному средству своей риторики, заклинаниям насчёт коммунистической
опасности, не преминув объявить ей столетнюю войну на истребление, он свалил
всю вину на Рема, который постоянно ставил его перед неприемлемыми
альтернативами, а также допускал и поощрял в своём окружении коррупцию,
гомосексуализм и извращения. Он говорил о деструктивных, лишённых корней
элементах, которые «утратили всякую внутреннюю связь с упорядоченным
человеческим обществом», и «стали революционерами, которые хотели революции
ради революции, видя в ней хроническое состояние». Но революция, продолжал
Гитлер, «не является для нас перманентным состоянием. Если естественному
развитию народа насильно создаётся смертельно опасное препятствие, то
искусственно прерванная эволюция может актом насилия опять открыть себе
русло свободного естественного развития. Не может быть… благоприятного
развития при помощи периодически повторяющихся бунтов». Он ещё раз осудил
ремовскую концепцию национал-социалистической армии и заверил рейхсвер,
ссылаясь на данное рейхспрезиденту обещание: «В государстве есть только один
носитель оружия – вермахт, и только один носитель политической воли – это
национал-социалистическая партия».
Лишь приближаясь к концу речи, Гитлер после пространных оправданий начал
переходить в наступление:
«Бунты подавляются по извечно одинаковым железным законам. Если кто-нибудь
упрекнёт меня в том, что мы не провели эти дела через обычные суды, то я могу
сказать ему только одно: в этот час я нёс ответственность за судьбу немецкой
нации и был в силу этого высшим судьёй немецкого народа!.. Я приказал
расстрелять главных виновников этого предательства, и я приказал выжечь язвы…
внутренней заразы до здоровой ткани… Нация должна знать, что никто не смеет
безнаказанно угрожать её существованию, а оно гарантируется её внутренним
порядком и безопасностью! И каждый должен навсегда запомнить, что если он
поднимет руку на государство, его неминуемой участью будет смерть».
Необычная неуверенность Гитлера, которая все ещё ощущается даже в таких
пассажах, отражала не в последнюю очередь кое-что от глубокого ужаса
общественности, вызванного событиями 30 июня. Казалось, что она инстинктивно
уловила, что с этого дня началась новая фаза и что ей предстоят сомнительные
авантюры, опасности и тревоги. До сих пор заблуждения относительно природы
режима были вполне понятны; разнообразные иллюзии, исходившие из того, что
беззаконие и террор представляли собой лишь неизбежные и ограниченные
временем сопутствовавшие обстоятельства революции, которая в целом была
однозначно нацелена на установление порядка, могли опираться на
многочисленные причины. И только теперь было развеяно право на политическую
ошибку: убийство как средство государственной политики разрушало возможность
безоглядной веры, тем более что и Гитлер в своей речи не делал секрета из своих
злодейств и заявил о своей претензии на роль «верховного судьи»,
беспрепятственно распоряжающегося жизнью и смертью. С этого момента не
существовало ни правовых, ни моральных механизмов защиты от
радикализирующейся воли Гитлера и режима. Явным подтверждением этих
тенденций стало то, что все сообщники от Гиммлера и Зеппа Дитриха до
эсэсовских палачей низшего звена получили вознаграждения или поощрения, а 4
июля были награждены в Берлине на специальной церемонии «почётным
кинжалом». Констатация непосредственной взаимосвязи между убийствами 30
июня и более поздней практикой массовых убийств в лагерях на Востоке не
надуманная искусственная схема – Гиммлер сам в своей знаменитой речи в Позене
4 октября 1943 года связал эти два процесса и тем самым подтвердил
«преемственность преступления», которое не допускает никаких различий между
конструктивной, определявшейся идеалистической страстью начальной фазой
национал-социалистического господства и более поздним периодом
саморазрушительного вырождения.
Распространённое среди общественности чувство обеспокоенности сменилось,
правда, уже скоро известным облегчением в связи с тем, что революционным
проискам СА, которые вновь оживили столько опасений перед беспорядками,
произволом и властью черни, в конце концов все же был положен конец. Хотя в
стране отнюдь не царило «небывалое восхищение», которое пыталась изобразить
пропаганда режима, и часто звучащий упрёк Гитлера в адрес буржуазии, что она
одержима своим правовым государством и всегда поднимает громкий вой, «когда
государство обезвреживает явного вредителя, например, убивает его», становится
понятным в контексте отсутствия восторга от его беззастенчивых действий.
Однако общественность истолковала два дня убийств в духе своей традиционной
антиреволюционной аффектации как преодоление «переходного возраста»
движения и триумф умеренных, осознающих важность порядка сил,
сгруппированных вокруг Гитлера, над хаотической энергией национал-социализма.
Это представление подкрепляло то обстоятельство, что среди ликвидированных
были не в последнюю очередь широко известные убийцы и головорезы; акция
против Рема как раз моделировала трюк Гитлера, заключавшийся в том, чтобы
наносить каждый раз удар, раздваивая сознание, так что возмущённые
свершившимся вроде бы имели основание ещё и благодарить его: он любил
совершать свои преступления, выступая в роли спасителя. В том же
успокоительном направлении действовала и телеграмма, в которой опять
введённый в заблуждение рейхспрезидент выразил свою «глубокую
признательность»: «Вы, – писал он Гитлеру, – спасли немецкий народ от серьёзной
опасности». Гинденбург был также автором той оправдательной формулы, которая
бросала на решение Гитлера, продиктованное тактикой борьбы за власть, свет
грандиозной мифологической значимости: «Тот, кто хочет делать историю, должен
уметь и проливать кровь».
Ещё более важной для вытеснения сомнения и тяжёлых предчувствий была, может
быть, реакция рейхсвера. Чувствуя себя главным победителем этих дней, он, не
скрываясь, выражал своё удовлетворение устранением «коричневого дерьма». 1
июля, когда убийства ещё продолжались с прежним размахом, берлинская
комендантская рота, под звуки особо любимого Гитлером «Баденвайлеровского
марша», специально промаршировала парадным шагом по Вильгельмштрассе,
мимо имперской канцелярии, и именно Бломберг поздравил Гитлера двумя днями
позднее от имени кабинета с успешным завершением очистительной акции. В
отличие от прежних лет, когда Гитлер часто упивался своими успехами и тем
самым ставил их под угрозу, на этот раз он прямо-таки укрепил рейхсвер в его
ощущении триумфа. В речи перед рейхстагом он со всей решимостью не только
подтвердил его статус единственного носителя оружия в государстве, но даже
объявил, что сохранит «армию как неполитический инструмент»: он не может
требовать от офицеров и. солдат, «чтобы они каждый в отдельности определили
свою позицию по отношению к нашему движению».
Такой необычной, больше никогда не повторяющейся уступкой Гитлер
отблагодарил руководство армии за то, что оно в истёкшие критические часы,
когда его судьба была в их руках, осталось лояльным. Вновь, теперь уже в
последний раз, все висело на волоске, когда эсэсовцы убили генерала фон
Шляйхера, его жену и генерала фон Бредова. Если бы рейхсвер стал бы настаивать
на судебном расследовании, то теория «заговора» рухнула бы как карточный домик
и тем самым удар по консерваторам был бы разоблачён как убийства,
обусловленные тактическими соображениями укрепления власти, чем он и был в
действительности; целое буржуазное правое крыло не было бы навсегда
парализовано, а, возможно, вышло бы из испытаний с окрепшим самосознанием, и
сколь бы незначительными ни были они для хода событий в целом, в истории были
бы акты самоутверждения и моральной верности; во всяком случае, не произошло
бы того, что Геринг без возражений смог завершить заседание рейхстага 13 июля
заявлением, что весь немецкий народ «каждый мужчина и каждая женщина»
соединяются в одном единственном возгласе: «Все мы всегда одобряем то, что
делает наш фюрер».
Ибо Гитлер уловил своим чутьём соотношение сил: если рейхсвер позволил
безнаказанно убивать своих людей, то он добился прорыва к неограниченному
господству, институт, который молча снёс такие удары, никогда больше не сможет
эффективно противодействовать ему, хотя руководство армии ещё ликовало, а
Райхенау самодовольно считал, что было совсем не легко представить дело чисто
партийным конфликтом. Но тактическая концепция Гитлера как раз в том и
состояла, чтобы не вовлекать так сильно рейхсвер в устранение Рема, чтобы не
быть ему обязанным, но вместе с тем втянуть его в такой степени, чтобы он должен
был поддаться коррупции. Играющие в политику дилетанты в мундирах, честь
которых по незабываемому высказыванию Бломберга отныне была в
«изворотливости», заключили с Гитлером «неравный союз»; и справедливо
отмечалось, что ими руководила не «Немезида власти», как утверждал английский
историк Джон У. Уилер-Беннетт, а политическая бездарность и неполитическое
высокомерие. Если общественному порядку, как позже утверждал фон Бломберг,
действительно угрожали бунтовщики и заговорщики, то долгом рейхсвера, было,
наверное, вмешаться; если это было не так, то