Почести скончавшемуся рейхспрезиденту, которые воздавались со всей мыслимой
помпой в течение нескольких дней, дали Гитлеру не только возможность для
грандиозного театрализованного представления почитания смерти, в которых
режим так охотно черпал эмоциональную поддержку, но и позволили ему также
продемонстрировать возросшую уверенность в своей власти. После траурного
заседания рейхстага 6 августа, в центре внимания которого была речь Гитлера,
воздававшая почести покойному, и музыка из вагнеровских «Сумерек богов»,
рейхсвер впервые прошёл торжественным маршем у оперы Кролля перед новым
главнокомандующим, но за «единственным носителем оружия нации» прошли тем
же парадным шагом, в таких же стальных касках и частично с примкнутыми
штыками почётный отряд лейбштандарта СС «Адольф Гитлер», отряд особого
назначения земельной полиции «Герман Геринг», почётный отряд СА и другие
военизированные формирования, не входившие в рейхсвер. На следующий день
Гинденбург был похоронен на месте победы 1914 года, на внутренней площади
танненбергского памятника в Восточной Пруссии. Речь Гитлера чествовала
усопшего, чьё имя останется бессмертным, пусть даже «исчезнет самая последняя
частичка этого тела», заключением было: «Покойный полководец, войди теперь в
Валхаллу».
Тем же целям, что и затянувшаяся церемония похорон, служил и назначенный на
19 августа плебисцит. Хотя в эти дни Гитлер заявил в интервью британскому
журналисту Уорду Прайсу, что общественность страны получит таким образом
возможность поддержать или отвергнуть политику своего руководства, он не без
злобной иронии добавил: «Мы, дикие немцы, лучшие демократы, чем другие
нации». В действительности референдум, который был шумно инсценирован всеми
апробированными средствами пропаганды, опять служил мобилизации
неполитических чувств для политических целей. Массированная череда
агитационных мероприятий должна была вытеснить из памяти ощутимое
беспокойство решением «дела Рема» по восточному образцу, укрепить заметно
ослабевшие симпатии к режиму. Уже в траурной речи перед рейхстагом Гитлер
заклинал общественность оставить случившееся в прошлом и «теперь смотреть в
будущее, не замыкаясь на преходящем мгновении». Однако необыкновенно
высокое число голосов «против» продемонстрировало все трудности привития
такого подхода и серьёзно пострадавший престиж новых властителей. Далёкий от
стопроцентных показателей тоталитарных режимов, показатель референдума
ограничился 84,6 процента, в отдельных районах Берлина, а также в Ахене и
Везермюнде он не дошёл даже до 70 процентов, в Гамбурге, Билефельде, Любеке,
Лейпциге и Бреслау почти треть населения проголосовала «против». В последний
раз проявилась воля к сопротивлению прежде всего социалистических и
католических групп электората.
Разочарование Гитлера результатом референдума явно отражается в заявлении,
которое появилось на следующий день. Оно провозглашало завершение
пятнадцатилетней борьбы за власть, поскольку «начиная от высшего
государственного уровня, все управление Германского рейха вплоть до
администрации самого малого населённого пункта… находится в руках национал-
социалистической партии; но борьба за „наш дорогой народ“ продолжается с
неослабевающей силой, пока „и последний немец не будет носить в своём сердце
как выражение своей приверженности символ рейха“. В схожем тоне, хотя теперь
ещё и с угрозой всем недовольным, позиция Гитлера была выражена двумя
неделями позже торжественным заявлением, которым открылся шестой
партийный съезд в нюрнбергском Дворце съездов. Мюнхенский гауляйтер Вагнер,
как голос Гитлера, по его указке заявил: „Мы все знаем, кому нация поручила
руководство! Горе тому, кто этого не знает или забыл это! У немецкого народа
революция всегда была редкостью. Наш нервный XIX век завершился. В
следующую тысячу лет – больше никаких революций не будет!“.
В тот же момент в Германии и началась, собственно говоря, революция, хотя
добившиеся насильственного переворота силы движения были отброшены на
обочину и их динамичное беспокойство отныне преимущественно направлялось на
задачи пропаганды и надзора. Поскольку Гитлер «приручил» их, считаясь с
Гинденбургом и рейхсвером, в этом можно увидеть последний поздний триумф
«концепции укрощения» весны 1933 года, хотя консервативные укротители в конце
концов сами были брошены под нож. Вместе с тем, смелое заверение Гитлера в
Нюрнберге, что он теперь «обладает в Германии властью над всем»,
сопровождалось его решимостью и желать всего. Варварские стороны режима
постоянно приковывали внимание к скрывавшимся за ним идеологическим и
политическим движущим силам – антисемитизму, неудовлетворённым немецким
гегемонистским интересам или сознанию особой национальной миссии. Но не
менее сильными или даже более сильными были социальные импульсы, которые
питали национал-социализм и на которых он держался. Как раз широкие
обывательские слои связывали с его приходом к власти расчёты на то, что он путём
упорядоченного преобразования взломает косные структуры государства с
жёстким социальным делением и устранит социальные авторитарные путы, из-за
которых не в последнюю очередь потерпела крушение ещё революция 1918 года;
для них Гитлер означал прежде всего шанс довести до конца немецкую
революцию, они уже не верили в способность демократических сил выполнить эту
задачу, потому что так многие их попытки окончились неудачей, а коммунистам
они никогда не хотели доверить это дело.
Новые разнообразные заявления о конце революции были совершенно очевидно
нацелены прежде всего на успокоение по-прежнему встревоженной
общественности. Действительно, осенью 1934 года стали появляться первые
признаки возврата к упорядоченным отношениям, правда, дальние цели, курс на
которые оставался неизменным для Гитлера, не изменились. Наряду со всеми
успокоительными лозунговыми формулами он напрямую предупреждал в
заключительной речи в Нюрнберге не питать иллюзий, что партия утратила свою
революционную ударную силу и отказалась от своей радикальной программы:
«неизмененная в своём учении, крепкая как сталь в своей организации, гибкая и
умело перестраивающаяся в своей тактике, но выступающая в целом как орден»,
партия обращена в будущее. Аналогичное высказывание было сделано в кругу
приближённых: он завершает революцию лишь внешне и переносит её отныне
вовнутрь.
Этими, глубоко заложенными в сущности Гитлера приёмами камуфляжа
объясняется то обстоятельство, что революционная природа режима так трудно
уловима. Осуществлённый режимом переворот происходил в необычных формах, и
среди наиболее примечательных свершений Гитлера, обеспечивающих ему место в
истории великих государственных переворотов, – понимание безвозвратного конца
революции в виде восстания. Из сформулированного уже в 1895 году Фридрихом
Энгельсом положения о том, что революционер старого типа неизбежно проиграет
в противостоянии с утвердившейся властью, он извлёк выводы гораздо
решительнее Муссолини и в современном ключе осмыслил понятие революции. В
классическом представлении господствовали картины восставшей силы, как их
любил Рем, а идеологический и социальный аспекты процесса, изменения в
правящей элите или в отношениях собственности из-за склонности к детским
книжкам с картинками отодвигались на задний план: революция всегда была
бунтом и осуществлялась на улице. Напротив, современная революция, как знал
Гитлер, не завоёвывает власть, а прибирает её к, рукам и пользуется не столько
силовыми, сколько бюрократическими средствами; она была тихим процессом,
выстрелы, здесь можно было бы распространить слова Малапарте и на Гитлера,
вызывали у него боль в ушах.
В связи с этим воздействие революции было не менее глубоким, и оно не оставило
без внимания ни одну сферу. Революция охватила и изменила политические
институты, разбила классовые структуры в армии, бюрократии и отчасти в
экономике, разлагала, коррумпировала и лишала власти все ещё задававшее тон
дворянство и старые верхние слои и установила в Германии, которая была обязана
и своим очарованием и косностью все тому же запоздалому развитию, ту степень
социальной мобильности и равенства, без которых невозможно современное
индустриальное общество. Нельзя сказать, что эта модернизация была лишь
попутным процессом или тем более шла вразрез с декларированной волей
коричневых революционеров. Восхищение Гитлера техникой его зачарованность
цивилизаторскими процессами были очевидны, и в том, что касается средств, он
мыслил весьма современно, тем более что ему для достижения далеко идущих
целей его господства было нужно рациональное, отлаженно работающее
индустриальное государство.
Структурная революция, которую предпринял режим была, однако,
закамуфлирована декорациями, подчёркнутым почитанием старинного фольклора
и наследия предков немецкое небо оставалось романтически затемнённым. I этом
плане национал-социализм лишь довёл до предельной последовательности
проявившуюся уже в XIX веке склонность маскировать напористую и чуждую
традициям практику прогресса романтическими идеологиями ухода в духовность.
В то время как, например, крестьянство было предметом мечтательного
поклонения, его экономическое положение на глазах ухудшалось, и бегство
деревенских жителей в город достигло, согласно статистики, новой кульминации в
период между 1933 и 1938 годом. Аналогично режим содействовал программам
индустриализации (прежде всего в центральной Германии с её важными в военном
плане химическими предприятиями), урбанизации, которую он одновременно
полемически проклинал, он впервые вовлёк женщин в качестве рабочей силы в
производственный процесс, выступая при этом длинно и многословно против всех
либеральных и марксистских тенденций «омужичивания» женщины. В
противоположность исповедуемому культу традиций «Доверительный доклад»,
относившийся к началу 1936 года, формулировал: «Надо полностью разрушить
взаимосвязь с происхождением. Новые, полностью небывалые формы. Никакого
права личности…».
Чтобы охватить обе ипостаси явления, говорили о «двойной революции»: одной
революции во имя буржуазных норм против буржуазного порядка, другой – во имя
традиции против традиции. «Греющие патриотические души» романтические
декоративные атрибуты были не только цинично используемыми призраками и
мишурой, но и нередко попыткой удержать в мысли или символе то, что в
действительности было безвозвратно утрачено. Во всяком случае, масса
попутчиков именно так принимала идиллическое обрамление идеологии национал-
социализма; суровые экономические и социальные реалии, которые все дальше
удаляли страну от доиндустриального рая, очевидно, не в последнюю очередь
укрепляли самого Гитлера в намерении вновь обрести утраченное на незатронутых
восточных равнинах. В своей секретной речи перед высшими офицерами в январе
1939 года он говорил о муках, о вызывающих боль конфликтах, порождаемых
политическим и общественным прогрессом, как только он сталкивается с теми
«святыми традициями», которые имели право на верность и привязанность людей:
«это всегда были катастрофы, …людям всегда приходилось мучиться… Всегда
приходилось отказываться от дорогих воспоминаний, всегда просто отбрасывалось
в сторону наследие. Уже прошлый век причинил многим сильную боль. Говорят так
легко о мирах, говорят так легко, скажем мы, о других немцах, которых тогда
изгнали. Это было необходимо! Без этого нельзя было обойтись… А потом пришёл
восемнадцатый год и причинил новую сильную боль, и это было необходимо,
наконец наступила наша революция, они сделали все выводы до конца, и это было
необходимо. Иначе не бывает».
Двойственная суть, характеризовавшая национал-социалистическую революцию, в
высокой степени определяла облик режима в целом, придавая ему своеобразную
внешность Януса. Иностранные гости, прибывавшие во все большем числе,
привлечённые «фашистским экспериментом», обнаружили мирную Германию, в
которой поезда ходили, как и прежде, точно по расписанию, страну буржуазной
нормальности, законопослушания и административной справедливости, они были в
такой же мере правы, как и эмигранты, которые горько жаловались на несчастья
собственные и беды их преследуемых и притесняемых друзей.
Насильственное удаление СА со сцены бесспорно установило предел незаконному
применению силы и положило начало фазе стабилизации, при которой силы
авторитарные, воплощающие государство порядка, стали тормозить динамику
тоталитарной революции. Некоторое время положение казалось таким, как будто
вернулась почти упорядоченная жизнь, норма как бы опять вытеснила
чрезвычайное положение, во всяком случае, пока кончилось то время, когда, как
говорилось в одном докладе баварскому премьер-министру от 1 июля 1933 года,
все подряд арестовывали друг друга и угрожали друг другу Дахау. Мало что так
точно характеризует Германию с 1934 по 1938 год, как наблюдение, что посреди
государства беззакония можно было встретить идиллию – её действительно искали
и культивировали, как никогда прежде. И в то время как эмиграция за пределы
страны заметно сократилась и даже выезд еврейских граждан последовательно
уменьшался, многое уходило во внутреннюю эмиграцию, в «cachettes du coeur».
Старая немецкая подозрительность в отношении политики, отвращение к её
притязаниям и навязчивости редко так ярко подтверждались и ощущали свою
правоту, как в те годы.
«Двойному государству» соответствовало двойное сознание – однако лишь в той
мере, в которой политическая апатия сочеталась со