Особую роль в рамках этих усилий по стилизации себя под выбранный образ
играют попытки мифологизировать собственное существование. Один из
консервативных современников Гитлера, содействовавший его возвышению,
заметил, что он никогда не терял ощущения разрыва между своим скромным
происхождением и «удачным прыжком наверх» ; как и в юные годы, он продолжал
мыслить сословными категориями. Порой он пытался заглушить сознание своего
происхождения, вызывавшего чувство стеснения, тем, что демонстративно называл
себя «рабочим», а иногда даже «пролетарием» ; но в общем у него преобладало
стремление прикрыть низкую сословную принадлежность мифологизирующей
аурой. То, что судьба избирает «одного из малых сих», самого обычного человека –
это старый, апробированный мотив политической узурпации. Во вступительной
части своих речей он постоянно культивировал миф о себе как «человеке из
народа», представляя себя «неизвестным фронтовиком первой мировой войны»,
избранным Провидением «человеком без имени, без денег, без влияния, без
сторонников» или «одиноким путником из ниоткуда» . С этим же связана его
любовь к пышным мундирам в своем окружении, на фоне которых пафос простой
формы, которую носил он сам, производил тем больший эффект. Эту
непритязательность, а также присущие ему строгость и мрачность, отсутствие у
него женщин и замкнутость можно было превосходно объединить для
общественного сознания в образ одинокого, великого, отягощенного бременем
избранности деятеля, которого судьба отметила мистической печатью
самопожертвования. Когда госпожа фон Дирксен порой говорила ему, что часто
думает о его одиночестве, он подтверждал ее оценку: «Да, я очень одинок, но меня
утешают дети и музыка» .
Как свидетельствуют такие высказывания, он не проявлял цинизма в оценке
собственной личности и роли и смотрел на себя скорее с возвышенными
чувствами. Под Бергхофом находился угловатый горный массив Унтерсберг, в
котором, согласно преданию, спал император Фридрих, который однажды
вернется, разобьет врагов и выручит из беды свой народ. Не без взволнованности
Гитлер видел в том факте, что его частная резиденция была напротив этой горы,
важную примету: «Это не случайно. Я вижу в этом выражение моей миссии». Все
чаще он удалялся туда, особенно когда хотел отдохнуть от «язвительных»
берлинцев или «грубых» мюнхенцев, он предпочитал добродушие рейнландцев и
еще спустя годы блаженно вспоминал, как люди во время визита в Кельн от
восторга стали ритмично раскачиваться: «это была самая большая овация в моей
жизни» . Убеждение в своей высшей избранности побуждало его отныне регулярно
апеллировать к Провидению, когда он описывал суть своей исторической миссии:
«Я осознаю, на что способен человек и где пределы его возможностей, но я уверен,
что созданные Богом люди должны выполнять волю Всемогущего. Бог создал
народы не для того, чтобы они легкомысленно забывали о своей сути, портились и
гибли… Сколь слаб в конечном счете отдельный человек во всей своей сути и
действиях перед лицом всемогущего Провидения и его воли, столь неизмеримо
сильным он становится в тот момент, когда действует в духе этого Провидения!
Тогда в него вливается та сила, которая отличает все великие явления мира» .
Это убеждение лежало в основе его идеологических представлений и придавало им
весомость религиозного принципа: оно давало ему твердость, решимость и
непреклонную волю к осуществлению задуманного. Оно также разожгло культ его
личности и подсказывало ему формы чистого идолопоклонства: Роберт Лей назвал
его единственным человеком, который никогда не ошибался, Ханс Франк говорил,
что он уникален как Христос, а один группенфюрер СС заверял, что фюрер больше
того Бога, у которого было лишь двенадцать неверных апостолов, в то время как
Гитлер стоит во главе спаянного одной клятвой народа. Пока Гитлер хладнокровно
воспринимал подобные восхваления и использовал приемы культа гения лишь как
психологическое средство укрепления своей власти, они служили значительным
источником энергии. Когда же он не мог более справиться с задачей
уравновешивания жгучего сознания своей миссии макиавеллистской
расчетливостью и сам уверовал в свою сверхчеловеческую суть, началось его
падение .
Его социальная «неприкаянность» была лишь оборотной стороной этого
мифологизированного взгляда на самое себя. Чем выше он поднимался, тем
больше распространялся человеческий вакуум вокруг него. Он упорнее, чем когда-
либо прежде, уходил от всех попыток «старых борцов» пообщаться с ним и их
мучительного притязания на личную близость к нему. Он едва ли знал отношения
иные, чем инсценированные, где каждый был статистом или инструментом: люди в
действительности никогда не пробуждали его интереса и его участия. Его
максима, что «связи с простым народом уделяется недостаточное внимание» ,
выдает уже казенным стилем формулировки искусственный характер этого
намерения. Характерно, что и его склонность к архитектуре ограничивалась
сооружением гигантских кулис; нам известно, с какой скукой он знакомился с
проектами строительства жилых районов.
Всего лишь другой стороной того же процесса обеднения социальных связей было
то, что в его присутствии какая-либо беседа становилась невозможной: или, как
свидетельствовали различные очевидцы, говорил Гитлер, и все остальные слушали,
или все другие беседовали, а Гитлер сидел погруженный в свои мысли, апатичный,
отключившийся от окружения, не поднимая глаз, «ужаснейшим образом
ковыряясь в зубах, – как вспоминает один из бывавших у него, – или беспокойно
расхаживая. Он не давал собеседнику высказаться, постоянно прерывал его, его
мысли невообразимыми прыжками метались от одной темы к другой» . Его
неспособность выслушивать других доходила до того, что он не слушал даже
выступления по радио иностранных политических деятелей , отвыкнув от
возражений, он знал лишь состояние absence или монологи. Поскольку он больше
почти не читал и терпел в своем окружении только поддакивающих или
восхищающихся, он скоро оказался во все более плотной интеллектуальной
изоляции, как бы замкнутом пространстве, которое отражало лишь его самого и
доносило идущее со всех сторон эхо его непрерывного монолога с самим собой, но
это была изоляция, к которой он сам стремился: он был раз и навсегда
зафиксирован на прежних, имевших вид общих тезисов убеждениях, которые он ни
расширял, ни менял, а лишь заострял.
Он непрестанно говорил о них, словно опьяняясь собственным голосом,
неограниченной свободой мысли. Воспроизведенные в книге Германа Раушнинга
беседы Гитлера начала тридцатых годов отражают в какой-то степени, несмотря на
всю стилизацию, маниакальный тон человека, как бы завороженного собственными
тирадами и, казалось бы, открывающего для себя фантастические возможности
словотворчества; сходное впечатление, хотя и с заметно меньшим накалом,
производят застольные беседы в ставке фюрера: «Слово, – говорил Гитлер, –
наводит мосты в неизведанные области» . Во время официального визита
Муссолини в Германию Гитлер после трапезы более полутора часов непрерывно
обрушивал на гостя поток своей речи, не давая ему возможности высказаться, хотя
тому тоже не терпелось изложить свои мысли. В подобную ситуацию попадали
почти все посетители или сотрудники особенно в период войны, когда поток речи
неутомимого оратора затягивался до глубокой ночи, отчаянно борющийся со сном
генералитет должен был уважительно выслушивать «высокопарные рассуждения»
об искусстве, философии, расе, технике или истории: ему всегда были нужны
слушатели. Правда, они играли роль своего рода статистов, необходимых ему для
развития идеи и самовозбуждения: он отпускает своих посетителей, заметил один
проницательный наблюдатель, как «человек, только что сделавший себе укол
морфия» . Звучавшие порой возражения только стимулировали дальнейшие
сумбурные ассоциации без пределов, без порядка и без конца.
Бедность человеческих привязанностей, которая изолировала его в человеческом
отношении, работала на него в политическом плане: он знал лишь фигуры,
которыми можно играть. Никто не мог преодолеть ту зону, которой он отделил
себя от других, люди из ближайшего окружения были удалены всего лишь на
меньшую дистанцию. Характерно, что самые сильные чувства он испытывал к
некоторым покойным. В личных покоях его резиденции в Оберзальцберге висел
портрет матери и умершего в 1936 году водителя Юлиуса Шрека, портрета отца не
было, и Гели Раубаль была ему после смерти также явно ближе, чем при жизни. «В
известном отношении Гитлер просто не человек, он не достижим, до него не
дотянешься», – отмечала Магда Геббельс уже в начале тридцатых годов . Уже на
вершине власти, находясь в центре внимания миллионов, он сохранял в себе нечто
от того как бы бесследно исчезнувшего молодого человека венского или
мюнхенского периода, обстоятельства жизни которого были неизвестны даже
ближайшим родственникам. Альберт Шпеер, в ком он временами, не без
сентиментальных чувств, видел воплощение своей юношеской мечты о блестящей
и изящной жизни буржуа, заявил на Нюрнбергском процессе: «Если бы у Гитлера
вообще были друзья, то я наверняка был бы одним из них» . Но и он не преодолел
ту полосу, отделявшую Гитлера от других, и, несмотря на столь многие дни и ночи,
проведенные за разработкой планов и самозабвенными грандиозными мечтами, он
никогда не был кем-то большим, чем исполнителем, которому отдавалось
предпочтение перед другими. Хотя Гитлер и называл его, воздавая
необыкновенную честь, «гением», он оказывал ему доверие только в рамках
деловых вопросов. И оно отсутствовало в отношениях со следами эротического
мотива, не было его и в связи с Евой Браун: в отличие от Гели Раубаль она была
лишь его любовницей, со всеми страхами, играми в прятки и унижениями, с
которыми связано это положение. Она сама рассказывала, как она сидела три часа
рядом с Гитлером во время ужина в мюнхенском отеле «Четыре времени года», а
он ей не разрешал говорить с ним, только незадолго до ухода, он сунул ей «конверт
с деньгами».
Он познакомился с ней в конце двадцатых годов в фотоателье Генриха Хоффмана, и
это знакомство, возможно, явилось одним из мотивов, толкнувших Гели Раубаль на
самоубийство. Спустя некоторое время после смерти племянницы, Гитлер сделал
Еву Браун своей любовницей. Она была простой девушкой с непритязательными
мечтами и мыслями, в которых центральное место занимали любовь, моды, кино и
сплетни, постоянное опасение, что ее бросят, а также эгоцентрические капризы
Гитлера и его замашки мелкого домашнего тирана. В своем стремлении к запретам
он запретил ей загорать, танцевать и курить («Если бы я заметил, что Ева курит, я
тут же бы порвал с ней»). Его ревность была сильной, но в тоже время он
обиднейшим образом не уделял ей внимания . «Чтобы не быть совсем одной», она
несколько раз просила у него собачку («это было бы так чудесно»), но Гитлер
делал вид, будто ничего не слышал. Долгое время он держал ее в почти
оскорбительно скромных условиях. Дневниковые записи, оставшиеся после нее,
дают представление об ее несчастном положении. Вот один характерный пассаж:
«Хочу только одного: тяжело заболеть и хотя бы 8 дней ничего не знать о нем.
Почему со мной ничего