Как прежде, он сохранял верность темам, которые составляли его постоянный
репертуар с ранних дней и перешли в «Застольные беседы»: его юность в Вене,
мировая война и годы борьбы, история, доисторические времена, питание,
женщины, искусство и борьба за жизнь. Он возмущался «пляской» танцовщицы
Греты Палукки, «уродливой мазней» искусства модерна, фортиссимо
Кнаппертсбуша, вынуждавшего оперных певцов срываться на крик, так что они
«выглядели как головастики»; говорил о своем отвращении к «тупому мещанству»,
к «свинарнику» в Ватикане и к «тусклым христианским небесам», и рядом с
мыслями об имперской расовой державе, о ловких браконьерах, слонах Ганнибала,
катастрофах ледникового периода, «жене Цезаря» или «сброде юристов»
соседствовали рекомендации насчет вегетарианского стола, популярной
воскресной газеты «с массой картинок» и романом, «из которого девицам есть что
почерпнуть» . Оглушенный таким нескончаемым потоком слов, итальянский
министр иностранных дел предположил, что Гитлер, вероятно, прежде всего
потому так счастлив быть Гитлером, что это дает ему возможность безостановочно
говорить .
Правда, куда больше, чем неисчерпаемость его бесконечных монологов, бросалась
в глаза – во всяком случае, это следует из воспоминаний о тех разговорах –
вульгарность его выражений, в чем, несомненно, отражалось его происхождение.
Не только сами мысли, не только страхи, чаяния и цели оставались неизменными,
судя по его излияниям о прошлом; более того, теперь он отбрасывает и весь
камуфляж и замашки государственного мужа и во все большей степени
возвращается к яростным и заурядным штампам демагога в пивной, а то и
обитателя мужского общежития. Не без удовольствия обсуждает он каннибализм
среди партизан или в осажденном Ленинграде, называет Рузвельта
«душевнобольным идиотом», а речи Черчилля – «вздором беспробудного пьянчуги»
и со злостью ругает фон Манштейна «обмочившимся стратегом»; в системе
Советской России он хвалит отказ от всякого рода «прекраснодушной гуманности»,
расписывает, как бы он, случись мятеж в Германии, ответил на него «расстрелом
«отребья» в несколько сот тысяч человек», и делает своей излюбленной,
«постоянно повторяемой» максимой фразу: «Если кто-то мертв, то сопротивляться
уже не может» .
К явлениям редукции относилось и наблюдаемое у него сужение
интеллектуального горизонта, отбросившее его вновь на уровень представлений
партийного руководителя местного масштаба. С конца 1942 – начала 1943 года он
смотрел на войну не иначе как под углом зрения увеличенного до глобальных
размеров «захвата власти» и уж, во всяком случае, был не в состоянии следить за
ее расширением, достигшим масштабов всемирного противоборства. Ведь и во
«время борьбы» – так утешал он себя, – он противостоял подавляющему
превосходству, был «одним-единственным человеком с маленькой кучкой
сторонников»; война – это всего лишь «гигантское повторение» прежнего опыта:
«За обедом… шеф указал на то, – говорится в записи одной из «Застольных
бесед», – что эта война – точное подобие ситуации из «времен борьбы». То, что
происходило тогда как борьба партий на внутреннем фронте, идет сейчас как
борьба наций – на внешнем» .
Как это и соответствует процессу стремительного старения, он жалуется порой на
то, что годы отняли у него страсть игрока и настроение азарта . И в мыслях он все
больше живет воспоминаниями, многословные возвраты к давнему прошлому,
наполнявшие его ночные монологи, имели, несомненно, характер старческой
ностальгии. Точно так же при принятии военных решений он часто ссылается на
опыт первой мировой войны, и его интересы в области техники вооружений
совершенно определенно и все одностороннее ограничиваются системами
традиционного оружия. Он не понял ни решающего значения радарной техники и
расщепления атома, ни ценности ракеты типа «земля – воздух» с тепловым
наведением, ни торпеды с акустической системой самонаведения, а также
запретил серийное производство первого реактивного самолета «Ме-262». Со
старческим упрямством прибегает он тут ко все новым, нередко не относящимся к
делу возражениям, отказывается от принятия решений либо меняет их, изводит
свое окружение лихорадочно воспроизводимым цифровым материалом или уходит
в дебри психологических аргументов. Когда вырезка из газеты, рассказывавшая о
британских опытах с реактивными самолетами, все же вынудила его в начале 1944
года разрешить, наконец, строительство «Ме-262», он, чтобы хотя бы в чем-то
оставить последнее слово за собой, приказал вопреки советам специалистов
конструировать этот самолет не как истребитель для борьбы с совершавшими
налеты воздушными армадами союзников, а как скоростной бомбардировщик. При
этом он безапелляционно сослался на слишком большие физические нагрузки на
летчиков, а также заявил, что как раз более быстрые машины оказываются в
воздушном бою более неповоротливыми, – к этому и свелась вся его аргументация,
и в то время как города Германии превращались в руины, он не только не
разрешил даже опытного использования самолета в роли истребителя, но и в конце
концов вообще запретил обсуждать эту тему .
Естественно, дискуссии, в которые ему приходилось вступать, умножили его и без
того чрезмерную недоверчивость. Нередко он через голову своих ближайших
военных сотрудников запрашивает сведения у нижестоящих штабов и иной раз
даже посылает своего армейского адъютанта майора Энгеля самолетом на фронт
для перепроверки обстановки. Офицеры, прибывшие из района боевых действий,
не должны были до приема в бункере фюрера ни с кем разговаривать на военные
темы, в том числе и с начальником генерального штаба . Будучи одержим манией
контроля, Гитлер восхвалял в своей организации дела то, что было как раз одним
из ее основных недостатков, – он заявлял, что и на Восточном фронте, несмотря на
его гигантскую протяженность, «нет ни одного полка и ни одного батальона, за
позицией которого не прослеживали бы трижды в день здесь, в ставке фюрера». И
не в последнюю очередь эта парализующая, подтачивающая все отношения
подозрительность была причиной крушения столь многих офицеров: всех
главнокомандующих сухопутными войсками, всех начальников генерального штаба
сухопутных войск, одиннадцати из восемнадцати фельдмаршалов, двадцати одного
из примерно сорока генерал-полковников и почти всех командующих участками
фронта на Восточном театре военных действий. Пространство вокруг него все
больше пустело. Когда Гитлер находится в ставке, заметил Геббельс, его собака
Блонди стоит к нему ближе, чем какое-нибудь человеческое существо.
После Сталинграда явно сдали и его нервы. До этого Гитлер лишь изредка
утрачивал свой стоицизм, который, как он полагал, был непременным атрибутом
великих полководцев; даже в критических ситуациях он сохранял демонстративное
спокойствие. Теперь же, напротив, эта манера начинает утомлять его, и
сильнейшие приступы ярости раскрывают ту цену, которой стоило ему это
перенапряжение сил в течение многих лет. Выслушивая доклады офицеров
генштаба, он обзывает их «идиотами», «трусами», «лжецами», а Гудериан, впервые
увидевший его вновь в эти недели, с изумлением констатирует «вспыльчивость»
Гитлера, а также непредсказуемость его слов и решений . Нападают на него и
непривычные приступы сентиментальности. Когда Борман рассказывал ему о
родах своей жены, Гитлер реагировал на это со слезами на глазах, и чаще, чем
раньше, говорит он теперь о своем желании ухода в идиллию раздумий о культуре,
чтения и музейных забот. Кое-что говорит за то, что начиная с конца 1942 года он
переживает крушение всей своей системы нервной устойчивости, что не
проявляется открыто только благодаря его колоссальной, отчаянной
самодисциплине. Генералитет в ставке фюрера чувствует симптомы этого кризиса,
хотя более поздние описания непрерывно бушующего, подверженного всем
непогодам безудержного темперамента Гитлера относятся к области
апологетических преувеличений. Частично сохранившиеся стенограммы
обсуждений положения на фронтах скорее явственно свидетельствуют о том,
сколько энергии приходилось ему затрачивать, чтобы соответствовать тому образу,
который отвечал его парадному представлению о самом себе. В большинстве
случаев ему это, несомненно, удается, хотя и стоит неимоверных усилий. Уже сам
распорядок дня в ставке с изучением сводок сразу же после пробуждения, главным
совещанием около полудня, а затем частными совещаниями, диктовками,
приемами и рабочими обсуждениями до самого вечера, когда вновь проходило
расширенное совещание, большей частью уже в ночное время, – вся эта
отрегулированная механика обязанностей была актом перманентного насилия над
самим собой, с помощью которого он противился глубоко коренящемуся у него
внутри стремлению к пассивности и безучастному ничегонеделанию. В декабре
1944 года он одним случайным замечанием набрасывает картину гениальности,
гарантированной постоянством, коей он с немалым трудом и не без проявлявшихся
отклонений так старается соответствовать: «Гениальность, – так сказал он тогда, –
это нечто подобное блуждающему огню, когда она не подкреплена настойчивостью
и фанатичным упорством. Это самое главное, что есть в человеческой жизни.
Люди, имеющие только озарения, мысли и т. п., но не обладающие твердостью
характера, упорством и настойчивостью, так ничего и не добьются, несмотря ни на
что. Это – рыцари удачи. Если повезет, дела у них идут в гору, а если не повезет, то
они сразу же пойдут на попятную и сразу же снова все бросят. Но так всемирную
историю не делают» .
По своей строгости относительно исполнения обязанностей и по своей угрюмости у
ставки фюрера было что-то от той «государственной клетки», куда хотел поместить
его когда-то его отец и где, по наблюдению юного Гитлера, люди «сидели друг на
друге так же плотно, как обезьяны». Противоестественная механика, в которую он
втискивал свою жизнь, станет скоро поддерживаться лишь искусственным путем.
Способным соответствовать непривычным требованиям его делает теперь система
лекарств и близких к наркотикам препаратов. До конца 1940 года эти
лекарственные дары, по всей видимости, почти не сказывались на состоянии его
здоровья. Правда, Риббентроп свидетельствует об одной якобы бурной дискуссии
летом того же года, когда Гитлер упал на стул и разразился стонами, говоря, что
он чувствует себя на пределе сил и что его вот-вот хватит удар ; однако эту сцену
следует – и ее описание в целом побуждает к такому выводу – все же отнести к тем
его выходкам, которые, будучи наполовину порождены истерикой, а наполовину
сознательно разыгранными спектаклями, являлись для Гитлера одним из средств
его убеждающей аргументации. Тщательное врачебное обследование, проведенное
в начале и в конце года, выявило лишь несколько повышенное кровяное давление,
а также те нарушения в желудке и кишечнике, которыми он страдал издавна .
С ипохондрической педантичностью отмечал Гитлер любое отклонение в своих
анализах. Он непрерывно следил за своим состоянием, щупал пульс, обращался к
книгам по медицине и «прямо-таки горами» принимал лекарства: таблетки
снотворного и уколы, препараты для улучшения пищеварения, средства от гриппа,
капсулы с витаминами и даже постоянно находившиеся у него под рукой
эвкалиптовые леденцы давали ему ощущение заботы о своем здоровье. Если какое-
то лекарство прописывалось ему без точного указания, когда его принимать, то он
глотал его с утра до вечера почти беспрерывно. Профессор Морелль – модный
берлинский врач по кожным и венерическим болезням, ставший по рекомендации
Генриха Хоффмана его лейб-доктором и при всем своем врачебном старании не
лишенный черт мракобесия и шарлатанства, – потчевал его, помимо всего прочего,
почти ежедневно уколами: сульфанамиды, вытяжки из щитовидной железы,
глюкоза или гормоны должны были улучшать или регенерировать
кровообращение, кишечную флору, а также укреплять его нервы, недаром Геринг
саркастически называл врача «рейхсмастером по уколам» . Естественно, чтобы
поддерживать трудоспособность Гитлера, Мореллю приходится с течением
времени прибегать ко все более сильным средствам и значительно сокращать
паузы между их применением, а затем снова прописывать противодействующие
средства седативного характера для успокоения перевозбужденных нервов, так что
Гитлер подвергался перманентному раздирающему его процессу. Последствия
этих продолжительных медицинских интервенций – иногда до двадцати восьми
различных средств – стали заметны только во время войны, когда напряжение
происходящего, короткий сон, монотонность вегетарианской пищи, а также
лемурное существование в бункерном мире еще более усилили воздействие
препаратов. В августе 1941 года Гитлер жалуется на приступы слабости, тошноту