Великий исход начался уже вечером того же дня. Гиммлер, Риббентроп, Шпеер и
почти вся верхушка командования военно-воздушных сил присоединились к
длинным колоннам грузовиков, готовившихся к отъезду в течение всего дня.
Бледнея и потея, распрощался Геринг, он ссылался на какие-то «наисрочнейшие
задачи», но Гитлер смотрел на этого все еще грузного человека как на пустое
место , и есть основания предполагать, что его презрение к слабости и
оппортунистической расчетливости, которые он обнаружил вокруг себя в этот час,
уже тогда предопределило его решение.
Во всяком случае, он отдал приказ – провести крупное наступление всеми
имеющимися в наличии силами и отбросить вступивших уже в границы города
русских; должны были быть пущены в ход каждый солдат, каждый танк, каждый
самолет, и любое своеволие каралось строжайшим образом. Руководство
наступлением он поручил обергруппенфюреру СС Феликсу Штайнеру, однако
приказ выступать частям отдал он сам, сам же определил их исходные позиции и
сам сформировал для готовящегося последнего сражения дивизии, которые уже
давно перестали быть дивизиями. Один из участников выскажет потом подозрение,
что новый начальник генштаба генерал Кребс, в отличие от Гудериана, перестал
снабжать Гитлера конкретной информацией и вместо того, вне связи с
реальностью, занимал его как бы «играми в войну», которые сохраняли ему
иллюзии, а всем остальным участникам – нервы . Наглядное впечатление о
путанице в руководстве операциями в те дни дают записки начальника штаба
военно-воздушных сил Карла Коллера:
«21 апреля. Рано утром звонок Гитлера: «Вы знаете, что Берлин под
артиллерийским огнем? Центр города». – «Нет». – «Вы не слышите?» – «Нет, я
нахожусь в заповеднике Вердер».
Гитлер: «В городе большое возбуждение из-за огня дальнобойной артиллерии.
Наверное, речь тут идет о батарее крупного калибра, установленной на рельсах.
Русские навели, вероятно, железнодорожный мост через Одер. Авиация должна
обнаружить и подавить эту батарею».
Я: «У противника нет железнодорожного моста через Одер. Может быть, ему
удалось захватить немецкую тяжелую батарею и повернуть стволы на город. Но,
вероятно, речь все же идет о русских полевых орудиях среднего калибра, чей огонь
достает уже до центра города». Продолжительные дебаты, есть ли у русских
железнодорожный мост через Одер, или нет, и может ли полевая артиллерия
русской армии обстреливать центр города…
Вскоре после этого Гитлер снова самолично у аппарата. Хочет знать точные
цифры, сколько боеспособных самолетов в данный момент южнее Берлина. Я
отвечаю, что информацию такого рода, поскольку связь с войсками функционирует
отнюдь не безукоризненно, сразу дать невозможно. Придется довольствоваться
текущими утренними и вечерними сводками, поступающими автоматически; это
его сильно обозлило.
Спустя какое-то время снова его звонок и возмущение, что реактивные
истребители не прибыли вчера с их аэродромов под Прагой. Я объясняю, что над
аэродромами постоянно находились вражеские истребители, так что наши
самолеты… не могли взлететь. Гитлер ругается: «Тогда реактивные самолеты
больше ни к чему, и люфтваффе тоже не нужны…»
В своем раздражении Гитлер упоминает письмо промышленника Рехлинга и
кричит: «Того, что он пишет, мне уже достаточно! Все командование люфтваффе
следовало бы немедленно повесить!»
Вечером между 20.30 и 21.00, он снова у телефона. «У рейхсмаршала в Каринхалле
личная армия. Немедленно распустить ее и… подчинить обергруппенфюреру СС
Штайнеру», – и с этими словами бросает трубку. Пока я обдумываю, что же все это
должно значить, Гитлер звонит опять: «Всех имеющихся в наличии людей
люфтваффе в районе между Берлином и побережьем, вплоть до Штеттина и
Гамбурга, привлечь к организованному по моему приказу наступлению северо-
восточнее Берлина»… на мой вопрос, где же будет организовано наступление,
ответа не последовало, он уже повесил трубку…
В ряде разговоров по телефону я пытаюсь добиться ясности. Так я узнаю через
майора Фрайганга из штаба генерала Конрада, что он слышал, будто
обергруппенфюрер Штайнер должен начать наступление из района Эберсвальда в
южном направлении. Но пока в Шенвальде прибыл только Штайнер с одним
офицером. Где войсковые части для наступления, неизвестно…
В телефонный разговор с бункером фюрера, где я только в 22.30 добиваюсь
генерала Кребса и прошу более подробной информации о планируемом
наступлении… вмешивается Гитлер. Вдруг в трубке слышится его возбужденный
голос: «Вы что, сомневаетесь в моем приказе? Мне кажется, я выразился
достаточно ясно…» В 23.50 снова звонок Гитлера. Он спрашивает о мерах
люфтваффе в связи с наступлением Штайнера. Я докладываю. При этом я
подчеркиваю, что у этих войск совершенно нет боевого опыта, их не готовили к
наземным боям, и они не имеют необходимого снаряжения, к тому же у них нет
тяжелого вооружения. Он читает мне короткую лекцию об обстановке…» .
Нужно знать весь этот фон, чтобы понять фиктивный характер наступления
Штайнера, на которое Гитлер возлагал такие далеко идущие надежды: «Вот
увидите, – заявил он Коллеру, – русские потерпят у ворот Берлина самое большое
поражение, самое кровавое поражение в своей истории». В течение всей первой
половины следующего дня он нервно и со все возрастающим отчаянием ожидал
известий о ходе операций; в три часа, к началу совещания, посвященного
обсуждению обстановки, никакого донесения от Штайнера все еще не было, но
зато стало ясно: вчерашние распоряжения так запутали и оголили. фронт, что
Красная Армия смогла прорвать внешнее оборонительное кольцо на севере
Берлина и ее передовые танковые части ворвались в город. Наступление Штайнера
так никогда и не состоялось.
А на обсуждении обстановки разразилась буря, сделавшая это совещание 22
апреля памятным событием. После короткого, задумчивого молчания, не в силах
справиться со своими беспредельно обманутыми надеждами, Гитлер начал
бушевать. Это было что-то вроде глобального обвинения всего мира в трусости,
подлости и измене. Его осипший в последние месяцы почти до шепота голос еще
раз обрел что-то от своей силы. Привлеченные шумом, в проходах и на лестницах
столпились обитатели бункера, а он кричал, что все оставили его в беде. Он
проклинал армию, говорил о коррупции, слабости, лжи. Вот уже сколько лет его
окружают предатели и трусы. При этом он потрясал кулаками, слезы бежали по
его щекам, и, как это бывало всегда, когда в его жизни случались крупные
катастрофы, сопровождаемые исчезновением чар, вместе с одним-единственным,
истерическим, доведенным до верхнего предела ожиданием для него рухнуло все.
Теперь все кончено, сказал он; больше предпринять он ничего не может, остается
одна только смерть; он встретит ее здесь, в городе; кто хочет, может пробиваться
на юг, сам же он останется на своем посту в Берлине. Все протесты и просьбы
окружающих, которые снова обрели дар речи, когда Гитлер в изнеможении умолк,
были им отвергнуты: он не позволит себя тащить еще куда-то, ему не следовало бы
в свое время покидать «Волчье логово». Попытки уговоров, предпринятые по
телефону Гиммлером и Деницем, остались безрезультатными, Риббентропа он
просто не захотел выслушать. Вместо этого он вновь заявил, что останется в
Берлине и встретит смерть на ступенях рейхсканцелярии. Захваченный такой
столь же драматичной, сколь и святотатственной картиной, он, по свидетельству
одного очевидца, повторил это десять или двадцать раз. Продиктовав текст
телеграммы со своим решением о том, что берет оборону города лично на себя, он
закрыл совещание. Было восемь часов вечера. Все участники были потрясены и
измотаны .
Позднее, в личных покоях Гитлера и в узком кругу, дебаты вспыхнули еще раз.
Сначала Гитлер вызвал Геббельса и предложил ему переселиться со всей семьей в
фюрерский бункер. Затем он стал просматривать свои личные бумаги и, как
обычно, когда решение уже было принято, распоряжался быстро, без колебаний.
Приказав сжечь документы, он предложил Кейтелю и Йодлю отправиться в
Берхтесгаден, их же просьбы об отдаче оперативных приказов были им отклонены.
В ответ на их новые настояния он заявил, подчеркнув неизменность своего
решения: «Я никогда не покину Берлин – никогда!» Какое-то время оба офицера
независимо друг от друга даже раздумывали, не следует ли им силой вывезти
Гитлера из бункера и переправить в «Альпийскую крепость», однако эта идея была
невыполнимой. После этого Кейтель отправился в расположенный примерно в
шестидесяти километрах юго-западнее Берлина, в лесничестве «Старая пещера»
штаб армии Венка, которая стала в оставшиеся дни еще раз предметом
преувеличенных надежд, а Йодль несколько часов спустя так рассказывал о
состоявшейся беседе:
«Гитлер принял… решение остаться в Берлине, руководить его обороной и
застрелиться в последний момент. Он сказал, что сражаться он не сможет
физически, лично сражаться не будет, так как не сможет тогда избежать
опасности раненым попасть в руки врага. Все мы пытались изо всех сил отговорить
его и предложили снять войска с Западного фронта для продолжения борьбы на
Восточном. На это он сказал, что все развалилось, что делать этого он не может, и
пусть это сделает рейхсмаршал. На прозвучавшее замечание, что ни один солдат
не будет сражаться на стороне рейхсмаршала, Гитлер сказал: «Что значит –
сражаться? Теперь уже сражаться много не придется» .
Казалось, что он, наконец, сдался. Неукротимое сознание своей миссии, с ранних
пор сопровождавшее его лишь иногда скрытое, но остававшееся непоколебимым,
сменилось явной депрессией: «Он утратил веру», – написала под впечатлением
событий своей подруге Ева Браун. Еще раз в течение вечера Гитлер вновь пришел
в то же возбужденное состояние, что и тогда, во время совещания, когда
обергруппенфюрер СС Бергер упомянул во время разговора народ, который «так
преданно и долго выносил все». Гитлер, «с налившимся синевой и кровью лицом»,
стал кричать что-то о лжи и предательстве . Но после, прощаясь со своим
адъютантом Юлиусом Шаубом, двумя секретаршами, стенографистами и многими
другими лицами из своего окружения, он казался уже успокоившимся. А когда
вечером следующего дня движимый «противоречивыми чувствами» Шпеер еще раз
прилетел в окруженный, полыхающий Берлин, чтобы проститься с Гитлером, тот
тоже произвел на него впечатление каким-то неестественно спокойного,
сосредоточенного человека; о предстоящем конце он говорил как об избавлении:
«Мне это дается легко». Даже на признание Шпеера, что тот уже в течение
месяцев срывает его приказы, Гитлер прореагировал спокойно и казался скорее
пораженным, что кто-то может себе позволить такую вольность .
Однако в нем уже копился очередной приступ ярости, и все оставшиеся часы этой
жизни наполнены столь бросающимися в глаза резкими сменами настроения, от
состояний эйфории прямо, без какого-либо перехода, к глубоким депрессиям, что
это невольно заставляет думать о проявлении в этих скачках диаграммы действия
сказавшегося, наконец, многолетнего злоупотребления мореллевской
психофармацевтикой. Правда, Гитлер распрощался со свои врачом вечером того
же дня со словами: «Мне уже не помогут никакие наркотики» . Но и после ухода
Морелля он продолжал принимать его лекарства, и конечно же, в