писать, место восточного мифа было вакантно, и ислам был во многих отношениях подходящим кандидатом. Китай постепенно переставал впечатлять, а ислам больше не ужасал, да к тому же обладал еще одним важным преимуществом: он был заклятым врагом церкви. Мифопоэтический процесс начался с попытки историков скорректировать негативные стереотипы Средневековья и признать вклад исламской цивилизации в общемировую, а превратился в изображение Мухаммада как мудрого и терпимого законодателя, основателя рациональных, недогматических, свободных от священнослужителей религии и общества.
Честь и достоинство ислама и его основателя не охранялись в Европе ни социальным давлением, ни юридическими санкциями, и таким образом являлись идеальным средством антирелигиозной и антихристианской полемики. Гиббон время от времени прибегал к этому приему, нападая на ислам, но метя в христианство, а чаще восхваляя ислам в порядке косвенной критики христианских обычаев, верований и порядков. Значительная часть его похвал в мусульманской стране была бы неприемлема.
Гиббон пытается извлечь из жития Пророка и последующей истории ислама ряд уроков. Первый из них состоит в том, что ислам — религия, основанная самым что ни на есть человеком, о чем говорил и Буленвилье. Это, разумеется, аргумент против христианского учения о божественности Христа как Сына Божьего и всего с этим связанного. Здесь Гиббон и его предшественники по Просвещению ссылались на нечто в самом деле исламское и продемонстрировали определенную проницательность, выйдя за пределы поздних легендарных наслоений в исламских жизнеописаниях Пророка к реальной исторической фигуре Мухаммада и к древнейшей исламской традиции, которая утверждает, что Мухаммад, Пророк и Посланник Бога, был тем не менее просто человеком, смертным, как и все прочие люди.
Другой тезис, который Гиббон всячески старается донести до читателя, — устойчивость и постоянство исламской веры в той форме, в какой ее основал Пророк; тем самым он дает понять, что ислам свободен от поздних и локальных наслоений, наложившихся на проповедь Христа, и сохраняет свое первозданное содержание и природу. На этот счет Гиббон сильно заблуждался, в чем мог бы убедиться, удели он некоторое внимание современному ему исламу в разных областях исламского мира.
С последним тезисом связана и настойчивость, с какой Гиббон утверждает, что ислам есть вера с малым количеством догматов, без духовенства и церкви, и потому он (что не говорится прямо, но явно подразумевается) куда свободнее и лучше христианства, сильно обремененного всем перечисленным. Это утверждение немногим лучше полуправды. В исламе действительно нет духовенства в священническом смысле — нет посвящения в сан, службы или мысленной молитвы, но есть духовенство в социологическом смысле, слой профессиональных служителей религии, и его роль в истории ислама чрезвычайно важна, хотя и в корне отлична от роли христианских церквей. Довод о том, что ислама не коснулись раскол и раздоры, — преувеличение. Да, сектантские разногласия в исламе никогда не достигали яростного накала, ставшего обычным в христианстве, но различия существовали, и люди готовы были за них убивать и умирать, страдать и подвергать гонениям. «Метафизические вопросы об атрибутах Бога и свободе человека, — пишет Гиббон, — обсуждались в мусульманских школах так же горячо, как и в христианских, но среди мусульман они никогда не овладевали чувствами народа и не угрожали спокойствию государства. Причину этого важного различия следует искать в разделении или объединении царского и священнического достоинств»[94].
Ошибочность этого суждения столь очевидна, что ставит автора на одну доску с авторами персидских писем и турецкими шпионами, раскрывавшими Западу глаза на его недостатки, а не с серьезными историками Востока.
Гиббон мало что мог сказать о религиозном учении ислама, ибо религия его интересовала только в общественном и социальном аспектах. Исламский символ веры, гласящий, что нет бога кроме Бога и Мухаммад Пророк его, он описывает как «сочетающий в себе вечную истину и необходимый вымысел» — узнаваемый отголосок замечания Буленвилье «mais u falloit etre prophete, ou passer pour tel a quelque prix que ceput etre[95]»[96]. Прочие комментарии и отступления по поводу искренности Пророка опять-таки дают понять, что вымысел необходим и его не стоит судить слишком строго:
«Магомет с ранней молодости любил предаваться религиозному размышлению; во время месяца рамадан он ежегодно удалялся от мира и из объятий Хадиджи [своей жены]; в гроте Геры, в трех милях от Мекки, он беседовал с духом обмана или религиозного исступления, пребывающим не на небесах, а в душе пророка»[97].
Далее встречается несколько более суровый пассаж:
«Охваченный исступлением или тщеславием, пророк ссылается на достоинства своей книги как на доказательство истины свой миссии; он смело вызывает и людей, и ангелов написать хоть одну страницу, которая могла бы равняться красотой с его произведением, и позволяет себе утверждать, что только Бог мог внушить такие неподражаемые совершенства… Но неверующий европеец будет не в состоянии оценить по переводам гармонию и насыщенность языка; он будет с раздражением пробегать бесконечное бессвязное собрание вымыслов, поучений и разглагольствований, редко способное всколыхнуть чувство или мысль, которое то пресмыкается в пыли, то теряется в облаках…»[98]
С другой стороны, «магометанская религия обходится без духовенства и без жертвоприношений, а независимый дух фанатизма смотрит с презрением на служителей и рабов суеверия»[99]. Окончательный вариант умеренно строг:
«Возможно, от меня ждут, чтобы я взвесил его недостатки и добродетели, чтобы я решил, должен ли этот необычайный человек по праву именоваться одержимым или обманщиком… От одержимости до шарлатанства всего один гибельный и скользкий шаг; демон Сократа представляет собой памятный пример того, как мудрец может заблуждаться, как достойный человек может вводить в заблуждение других, как сознание может впадать в смешанное состояние, среднее между самовнушением и умышленным обманом. Можно, проявляя благожелательность, верить, что первые побуждения Магомета диктовались истинным человеколюбием, но человек, облеченный миссией, не способен любить упрямых неверных, отвергающих его притязания…»[100]
По поводу веротерпимости Гиббон, видимо, колебался. В начале главы о возникновении ислама он описывает, как «Магомет, с мечом в одной руке и Кораном в другой, утверждал свое владычество на развалинах христианства и Рима»[101]. «Магомет» здесь, понятно, упомянут метонимически, вместо халифата, но даже с учетом этого приведенное утверждение на редкость неточно. И христианство, и Рим пережили пришествие ислама; Коран стал книгой лишь спустя некоторое время после смерти Мухаммада; только левша мог бы одновременно размахивать и мечом, и Кораном, ибо ни один мусульманин не стал бы держать священную книгу в левой руке, предназначенной для нечистых занятий; и, наконец, что важнее всего, у христиан, не желавших ни гибнуть, ни принимать ислам, была третья возможность — признать мусульманскую власть и платить дань[102].
Влияние Гиббона на западное восприятие Пророка, ислама и их места в истории было огромным. Из материала заумных ученых книг, написанных в большинстве своем по-ла-тыни и слабо известных за пределами узкого круга церковников и ученых, он сумел создать четкую, изящную и, самое главное, убедительную картину жизни Мухаммада и возникновения ислама. Важнее всего было то, что он, в отличие от прежних авторов, в том числе и арабистов, рассматривал зарождение ислама не как нечто отдельное и изолированное, не как прискорбное отклонение от поступательного движения Церкви, но как часть человеческой истории, которую можно понять только на фоне Рима и Персии, в свете иудаизма и христианства, в сложном взаимодействии с Византией, Азией и Европой.
Глава 6 Проблема востоковедения
Представьте себе ситуацию: группа греческих патриотов-радикалов решает, что изучение классической древности есть оскорбление великого наследия Эллады, а занимающиеся этим ученые, известные под названием «антиковеды», суть современные проявления тайного преступного заговора, вынашивавшегося веками, взлелеянного в Западной Европе, оперившегося в Америке, цель которого — очернить достижения греческой цивилизации и подчинить греческие страны и народы. В таком свете вся европейская традиция античных штудий — заложенная в основном французскими романтиками, британскими колониальными правителями (разумеется, Кипра), а также поэтами, профессорами и губернаторами из обеих стран — видится как застарелое покушение на честь и достоинство Эллады и угроза ее будущему. Этот яд распространился из Европы в Соединенные Штаты, где преподавание греческой истории, языка и литературы в университетах взяло под свой контроль злобное племя антиковедов — мужчин и женщин негреческого происхождения, не сочувствующих греческому делу, которые под личиной беспристрастной науки стремятся вечно держать греческий народ в подчинении.
Пришло время спасти греческий народ от классицистов и положить конец гибельной традиции классических исследований. Только греки способны преподавать и изучать греческую культуру с древнейших времен до наших дней; только греки в состоянии квалифицированно возглавлять и направлять программы научных исследований в этой области. Некоторым инородцам может быть позволено принимать участие в этом великом предприятии, если они предоставят убедительные свидетельства своей компетентности: скажем, поучаствуют в кампании в поддержку греков-киприотов, продемонстрируют неприязнь к туркам, воскурят фимиам правящим греческим богам и воспримут любую идеологию, модную в греческих интеллектуальных кругах.
Инородцы, не умеющие и не желающие соответствовать этим требованиям, явно враждебны Греции и потому не способны честно и достойно преподавать соответствующие дисциплины. Нужно сорвать с них личину антиковедения и разоблачить их истинное лицо — пусть все знают, что они туркофилы и эксплуататоры греческого народа, враги греческого дела. Тех, кто уже достиг определенного положения в академических кругах, следует всячески порочить и тем самым обезвреживать; в то же время необходимо принять меры для обеспечения греческого или прогреческого контроля над университетскими центрами и классическими кафедрами и таким образом, путем своего рода академической профилактики, препятствовать появлению новых поколений антиковедов и продолжению традиции антиковедения. Тем временем само слово «античник» необходимо превратить в ругательство.
Применительно к Греции ситуация выглядит абсурдно. Но если слово «античник» мы заменим на «востоковед» или «ориенталист» и внесем прочие сопутствующие изменения, забавная фантазия станет тревожной реальностью. Уже несколько лет против востоковедов из американских и, в меньшей степени, европейских университетов ведется травля, а термин «ориентализм» пытаются лишить прежнего содержания и вложить новое, а именно «неприязненное или враждебное отношение к народам Востока». Ради этого пришлось переосмыслить и термины «неприязненный» и «враждебный», которые стали означать «не поддерживающий модные убеждения или борьбу».
Возьмем B.C. Найпола, автора замечательных путевых заметок о поездке по исламским странам. Г-н Найпол не профессор, а романист, один из самых талантливых писателей нашего времени. Он и по происхождению не европеец, а индиец с Тринидада. Его книга о современном исламе — не научная работа и не претендует на это звание. В ней собрано то, что увидел профессиональный наблюдатель человеческих трудностей. В чем-то она ошибочна, чаще убийственно точна, но прежде всего сострадательна. У г-на Найпола нюх на нелепости, будь то в исламских странах или где бы то ни было еще, но движет им глубокое сочувствие, и он прекрасно понимает гнев и страдания народа, несообразность поведения которого