я ещё не нашёл …» (14, 412).
Неограниченная негативность и опыты могли бы осуществляться как необязательная деятельность чистого рассудка в обращении со всеми вещами как с чем-то иным по отношению к собственному вот-бытию. Но увидеть, что, собственно, такое негативность и опыты и что в них проявляется не случайно, но действительно, можно только если человек самим своим существом как бы прыгает в эту пропасть и в качестве некоего представителя делает то, что, будучи сделано всеми, разрушило бы всё. Но это означает стать жертвой.
Ницше является жертвой, во-первых, в данный исторический момент, на осознаваемом им рубеже времён. Его личность уже не могла стать частью действительности этого времени, будучи исключён, он был вынужден рассматривать всё воздействие этого мира как бы со стороны. Но так как фактически ему приходилось жить и мыслить в своё время, его мышление является в маске, которая вместе с тем ему не соответствовала. Так, он склонен к путанице, потому что оставался во власти жестов и способов мышления своей эпохи (сам будучи тем, с чем он боролся, например позитивистом или вагнерианцем) и потому что в усиливающемся одиночестве вместе с обществом утратил и меру. Это было философствование человека, который в эпоху величайшего кризиса западного человечества рискнул в одиночестве испытать то, что мы воспринимаем лишь отчасти, полагая будто так жить может только неудачливый человек.
Ницше является жертвой, во-вторых, просто как человек, в качестве коего он принимает на себя вечную негативность всего конечного посредством её неумолимого осуществления в том числе и на самом себе. Если для тех, кто не становится жертвой, их возможная самость обретает актуальные границы благодаря этой конечности, которая также конкретно обусловливает самость тем, что в ней эти люди на опыте познают шифры вот-бытия в своей исторической особенности, то Ницше достигает своей историчности в соединении не с конечностью, а, скорее, с негативностью. Это подобно расширению обычно чем-либо связанного и только благодаря связанности действительного человеческого бытия за свои пределы в некоем процессе самосожжения, не оставляющем в остатке ничего.
Как бы мифическим символом этой жертвы становится бессмысленно жестокое в качестве эмпирического факта безумие, которое ещё раз создаёт для Ницше возможность путаницы, ибо благодаря безумию он лишился всех сдерживающих факторов и потерпел катастрофу. В силу того, что изначальность у Ницше достигает подлинной радикальности лишь там, где в то же время привносят свои искажения болезнь и одиночество, так что даже без тех биологических процессов, которые завершаются безумием, его философствование в своих крайних возможностях оказывается невоспроизводимым, безумие также оказывается причастно к жертве, которую представляет собой вся эта жизнь и мышление.
Жертва проявляется также и в творчестве: оно не может обрести устойчивой формы, каковой обладали великие системы и даже ещё критическая философия Канта. То, что совершает в своей мысли Ницше, в решающие моменты, несмотря на своё бесконечно рефлексирующее сознание, он совершает неосознанно. Идея как таковая необуздана: поскольку он отваживается на всё, он не избегает и заблуждений, и даже легкомыслия. Мысль Ницше, несмотря на безграничное преодоление, несмотря на скепсис и критические решения, является в кантовском смысле некритичной, она вновь и вновь соскальзывает в догматизм, который себе не подчиняет, лишь так или иначе вновь преодолевая его в движении. Потому Ницше вынужден так много утверждать, чтобы дать утверждаемому сразу превратиться в свою противоположность. Дело обстоит так, будто один фанатизм идеи постоянно превращается в другой фанатизм идеи, причём и то и другое переводится в сферу опытов, и там упраздняется.
Так как Ницше, признавая ошибки в качестве таковых, сам их совершает, то никто не может на него опереться как на критическое философствование. Следствием является неустранимая запутанность мысли Ницше, имеющая свою основу в глубинах его творчества, которое есть выражение жертвы, а не исторически выполняемого самоосуществления в мире.
То, как Ницше становится жертвой, свидетельствует о его наивысшем притязании, причём такого рода, что за ним никто не может следовать его путём. Как философская экзистенция, он подобен огню, каковым он сам себя считал. Экзистенциальная подлинность Ницше проявляется в том, что пламя в нём поглощает всё, не оставляя несжигаемого остатка вот-бытия и своеволия, в то время как его экзистенция исчезает в лишённой коммуникации сокрытости.
Но если Ницше является такой жертвой, то это ещё не даёт представления о нем. Он не подпадает ни под какой из когда-либо известных типов человеческого существования. Слово «жертва» выражает лишь непонятийный смысл, присутствующий в этом исключении, которое таково, что затрагивает нас самих, пульсирует в нашем существе и не оставляет равнодушными как какая-то абстракция.
Вопрос, кто такой Ницше и что он делает, остаётся открытым
Если кто-то в конце хочет в одной фразе услышать, что же такое, собственно, Ницше, чтобы, просто повторяя тезисы, передать это дальше, вместо того, чтобы самому обрести опыт общения с его мыслью, тому можно сказать следующее:
Стремление вынести и услышать окончательно высказанное решение там, где речь идёт о самом бытии, есть начало всякой неистины. Только в мире — в познании определённых предметов, в работе ради определённых нужд, в действиях согласно определённым целям — высказывание решения возможно и одновременно есть необходимое условие осмысленной деятельности. Но сама такая деятельность должна быть охвачена сознанием бытия экзистенции, которая одна заключает в себе подлежащий высказыванию смысл. Это сознание проясняется при активной коммуникации с теми самобытными мыслителями — которые не представляют собой ничего окончательного и завершённого, — а, тем самым, за счёт движения самого мышления, которое ни в одном своём тезисе не успокаивается и не стабилизируется. Таким образом, то, что мыслится, есть средство, с помощью которого можно в основном удостовериться в тех или иных вещах, в процессе чего впервые возникает определённость имеющихся целеполаганий, действий, знаний.
В лице Ницше имеет место некое новое философствование, которое не становится проработанным идейным целым: вопрос, кем он был и чего хотел, остаётся открытым. Он подобен вечному начинанию, ибо таковое заключено в воспринятой им задаче, где существенным являются вовсе не созданные произведения, но сам становящийся человек. Но одновременно в Ницше присутствует то, что нельзя передать, некая лишь в нём самом существующая философия, которая говорит, не указывая пути, которая есть, не являя собой образца.
Освоение Ницше
Несмотря то что произведения и письма Ницше достались нам в полном объёме, его философствование остаётся как бы сокрытым. Это философствование, которое для нас, других, не могущих и не смеющих ему следовать, всё же делает ощутимым первоисток, исходя из которого возможная теперь человеческая жизнь должна быть до основания изменена. Поэтому следует развивать своеобразие возможных вариантов освоения Ницше.
Такового не происходит там, где Ницше воспринимается как творческий ум, которому свойственно изобилие удивительных воззрений, совершенные в эстетическом отношении языковые формы, раскованное вдохновение. Такое восприятие было обычным для тех, для кого решающими в конце концов оказывались мера и форма: восхищённые в молодости, ощутив затем раздражение и скуку от непрестанных противоречий, чрезмерности, заблуждений, а в более позднее время к тому же от избыточных, многословных конструкций, от граничащего, кажется, со слепотой догматизма, от доходящих порой до смешного промахов, они пережили типичное разочарование, упустив из виду суть: они сохранили в конечном счёте некоторые незначительные достижения, представив Ницше как критика, писателя-создателя нового языка, выдающегося афориста, эссеиста и поэта. Но если на этом пути освоение Ницше сводилось бы к наслаждению его эстетикой и восхищению его языком как остроумной сенсацией, то и всё содержание исчезло бы.
Только если смысл будет состоять в том, чтобы задействовать в себе самом тот импульс, который может возникнуть благодаря Ницше, сам Ницше будет воспринимается всерьёз — не эстетически, но философски. Но промах допускается также, если, в эстетическом ли, в идейном, в систематическом или каком-то ином смысле, отчасти с ним считаются, отчасти отвергают. Вопреки этой ориентированной на произведения Ницше установке, важно как раз войти в соприкосновение с первоистоком. Но первоисток этот — в среде целого, не в частных идеях, не в эстетической красоте и не в критической истине.
Так как сам Ницше не есть явление, на котором наш взгляд мог бы остановиться, но представляет собой самоизнурение, не создающее мира и не оставляющее за собой ничего стабильного — чистый импульс без формы, в каковую можно было бы проникнуть, он для нас существует как задача, предполагающая освоение с изменением нас самих. Если мы её воспринимаем, то с её помощью мы должны неизбежно проявить свою сущность, раскрывая ли себя, или самих себя создавая. Тогда опьянение резкостью и радикальностью проходит и короткая вспышка воодушевления уже не смешивается с тихо и неуклонно действующим импульсом. Ницше становится воспитателем. Но таковым он становится в той мере, в какой оказывается возможно справиться с заблуждением, к которому он склоняет.
Заблуждение, в которое вводит Ницше
Сократовские вопросы и его манера опробывать различные возможности приводили афинян в ярость: кто думал, что владеет истиной в форме привычных фраз или новых выражений, оказывался в замешательстве. Оставалось либо ругать этого назойливого человека с тем, чтобы в конце концов предать его смерти, либо достичь причастности глубокому порыву человеческого бытия, усмиряющему ту головокружительную путаницу, которую Сократ поначалу даже увеличивал.
Ницше задевает читателя похожим образом, если тот прочитывает его так, что обращается к нему как к целому и даёт ему как целому. Тогда наступает упомянутая путаница — но и возникает возможность истинной серьёзности, которая заставляет по-настоящему относиться только к требованиям, скрытым в Ницше, и не догматизировать отдельные его высказывания. Тяжесть возможной экзистенции, ложащаяся на чистое вот-бытие, и бремя фактической мыслительной работы, которая, будучи движима экзистенциальными возможностями, должна быть произведена, мотивируют только истинное отношение к Ницше.
Упустить таковое можно не только путём комфортного неприятия Ницше, но даже вникая в него, однако допуская путаницу, что приводит к непониманию мысли Ницше, недоверию к ней, и Ницше становится не тем, кто пробуждает экзистенцию, а, скорее, исходной точкой безграничной софистики. Ибо мысли Ницше объективно могут в точно такой же степени стать средством софистики, противоречиво использующей сказанное по своему произволу и в целях собственной выгоды, без учёта содержания их движения (что всякий раз проявляется в требовании исключительной значимости того, что только что утверждалось, и в скорой забывчивости), как и средством пробуждающейся охватывающей самое себя экзистенции в её историчности. Внешняя близость Ницше к софистам и внутренняя огромная отдалённость его от них является причиной его никогда не прекращающейся изменчивости. Это мы наблюдаем в нескольких отношениях.
Философия Ницше создаёт «настроения» и приводит не к той или иной позиции, а к настроениям. Они ясны и свободны от искажений лишь в той мере, в какой