смыслу истины см. аб. 628: #p_628сл.] Что это значит, нужно рассмотреть в подробностях.
Символ истолкования
Уподобление основного соотношения вот-бытия и бытия истолкованию Ницше заимствует из филологии — из соотношения интерпретации и текста. Текст обладает содержанием и смыслом, которые подлежат интерпретации. Текст или же подразумеваемый в нём смысл полагаются чем-то устойчивым, что может быть понято верно или неверно; интерпретация, не считающаяся с этим ограничением, оценивается как сомнительная. Филология претендует на приближение к истинному смыслу передаваемых в рамках той или иной традиции текстов путём отделения легковесных, фантастических и немотивированных способов понимания. Пытаясь понять письменные памятники на том или ином языке филология, в свою очередь, вновь выражает результаты этого понимания: в процессе понимания текстов она порождает новые тексты. Своеобразное движение, диалектика филологического понимания представляются Ницше удачным символом подвижного понимания бытия истолковывающим вот-бытием.
Этот символ он использует применительно к любому способу познания. Примерами могут служить два сущностно различных содержания, к которым он его прилагает: скажем, Ницше называет истолкованием «закономерность природы» — она есть «толкование, а не текст» (ПТСДЗ, 258). Но точно таким же образом он говорит о деятельности философов: «мы, кому уготована судьба в качестве зрителей европейских событий предстать перед таинственным и нечитанным текстом, который говорит нам всё больше и больше … тогда как всё больше и больше всё более редкие вещи переполняют нас … требуя света, воздуха, свободы, слова» (13, 33).
Бытие как текст сначала кажется чем-то стабильным, правильно понимаемым, когда Ницше говорит о нём: «умение читать текст как текст, не перемешивая его толкованиями, есть наиболее поздняя форма внутреннего опыта, быть может, форма почти невозможная» (ВВ, 223), или когда полагает, что «нужна весьма большая рассудительность, чтобы применить к природе тот же самый характер строгого искусства объяснения, который филологи создали теперь для всех книг: стараться просто понимать, что́ книга хочет сказать, а не подозревать двойной смысл, и тем более не предполагать его заранее» (ЧСЧ, 243). Но затем говорится нечто прямо противоположное: «Один и тот же текст допускает бесчисленное множество толкований: “правильного толкования” не существует» (13, 69). Эта последняя позиция оказывается решающей: благодаря этой стороне сравнения становится наглядной безграничная гибкость возможностей истолкования бытия: «Та основная предпосылка, что бывает вообще правильное, т. е. одно правильное, толкование, представляется мне, если исходить из опыта, ложной … Что́ правильно, на самом деле можно определить в бесчисленном множестве случаев, что́ неправильно, нельзя определить почти никогда … Короче говоря, старый филолог утверждает: единственно истинной интерпретации не существует» (Фуксу, 26.8.88.).
То, что создают поэты и музыканты, то, что порождается сознанием в мечтах, что извлекается им из тьмы и облекается в форму той или иной идеи, что проявляется в чувствах, всё это опять-таки есть знак, предполагающий возможность истолкования, возможность, так или иначе присущую всякому вот-бытию. «Вкладывать известный смысл — эта задача безусловно всё ещё остаётся, если предположить, что внутри никакой смысл не заключён» (ВВ, 292; перевод данного фрагмента исправлен — пер.).
«Так дело обстоит со звуками, но также и судьбами народов: они допускают самые различные толкования для самых различных целей» (ВВ, 292). Так, далее, дело обстоит с истолкованием сознания, которому вольготно дышится в мечтах, но о котором вообще можно сказать, что, быть может, «всё наше так называемое сознание есть более или менее фантастический комментарий к неосознаваемому, а быть может и не допускающему осознания, но чувствуемому тексту… Что же такое то, что мы переживаем? Скорее — то, что мы вкладываем в него, чем то, что в нём заключено!» (УЗ, 58–59). Так дело обстоит и с нашими идеями, когда они, возникая из неопределённой, чувственной тьмы, приходят к определённой, мыслимой ясности: «Идея в той форме, в какой она приходит, есть многозначный знак, который нуждается … в истолковании, пока не станет окончательно однозначным. Она возникает во мне — откуда? каким путём? — этого я не знаю … Происхождение идеи остаётся скрытым; велика вероятность того, что она есть лишь симптом гораздо более общего состояния … во всём этом проявляется нечто от того общего положения, которое мы занимаем среди знаков. — Точно так же дело обстоит с любым из чувств, само по себе чувство ничего не значит — когда оно приходит, оно лишь интерпретируется нами, и нередко интерпретируется таким странным образом!» (14, 40).
Если в указанных контекстах как такового текста именно в силу его многозначности почти нет, т. е. существует тенденция утрачивать критерий истинности интерпретации, то в другом контексте требование нацелено как раз на то, чтобы освободить подлинный текст от неверных истолкований — например, когда Ницше требует перевести человека обратно на язык природы: «овладеть многочисленными тщеславными и мечтательными толкованиями и оттенками смысла, которые были до сих пор нацарапаны и намалёваны на этом вечном подлиннике homo natura» (ПТСДЗ, 352).
Эти несогласованности указывают на то, чего на самом деле хочет коснуться Ницше. Какая-либо однозначная формулировка этого не достигла бы. Вот-бытие — это толкующее вот-бытие и толкуемое вот-бытие, оно мыслится в пределах некоего круга, который, как кажется, упраздняет себя и всё-таки вновь продолжает своё движение. Вот-бытие — это то объективность, то субъективность, иногда ей свойственна определённая стабильность, затем она оборачивается как раз-таки постоянным упразднением стабильности, это нечто несомненно присутствующее и непрестанно сомневающееся и достойное сомнения, бытие и небытие, сущность и видимость. Нельзя упрощать то, что имел в виду Ницше: это не полагающее само себя и творящее мир Я, не мир, который есть лишь моё представление, не знаемый и знающий себя мир идеализма; это даже не мир как предмет возможного исследования, каким посредством своей проясняющей критики его делает разум. В отличие от всех достигающих определённости идей того или иного рода, каждая из которых находит своё выражение в способе, которым высказывается Ницше, основой его мышления является, скорее, претензия, пройдя сквозь все эти уровни, достичь той точки, где я незаменимым образом, будучи поистине самим собой, должен читать и истолковывать бытие, потому что я есмь тот, кто я есмь. Ницше во всех на вид лишь общих высказываниях указывает на историчность экзистенции. Неограниченное количество осуществляемых в истории толкований образует основу подлинного бытия, которая теперь, как подлинный первоисток, пронизывает и объемлет собой все толкования и ориентирована на сам текст: отныне истина испытывается не как способ интерпретирования, который я могу играючи опробовать в числе прочих, но как истина самой экзистенции, в реальном историческом сознании читающая мир как некий шифр, будучи для него истиной как таковой, в которой всеобщее знание об истолковании и каждое известное извне определённое толкование снимается, становясь настоящим самого бытия. Так истина становится «моей» истиной и одновременно не только моей, ибо она, во-первых, исторически стала тем, в чём я нахожу себя и своё бытие; во-вторых, она есть само бытие (называемое Ницше волей к власти) в силу того, что последнее, экзистируя, становится мной самим.
Поэтому, хотя в теории истолкования всякое вот-бытие есть толкующее и толкуемое вот-бытие, хотя читаемый текст находится вне меня и во мне, да и я сам есть лишь текст, который я могу прочесть, однако Ницше всё-таки намечает возможные границы. Всё не проваливается в бездну. Постоянно преобразуясь в процессе истолкования, я где-то неизбежно сталкиваюсь с некоей основой. Имеется нечто устойчивое, что не растворяется в интерпретациях и даже не затрагивается ими: «В основе нашего существа, там, “в самом низу”, конечно, есть нечто не поддающееся обучению, некий гранит духовного фатума … При каждой кардинальной проблеме что-то неизменное говорит: “это я” … Порою мы находим известные решения проблем … может быть, с этих пор мы начинаем называть их своими “убеждениями”. Позже — мы видим в них только … путевые столбы, ведущие к проблеме, которую представляем собою мы, — вернее, к великой глупости, которую мы представляем собою, к нашему духовному фатуму, к тому не поддающемуся обучению элементу, который лежит там, “в самом низу”» (ПТСДЗ, 353).
Феномен истолкования
Ницше чётко определил принцип истолкования и описал его фактическое осуществление — как постоянной переоценки, как непрестанного становления, вплоть до понимания самого себя как истолкования с тем, чтобы в спектре возможных толкований установить ранг и ценность каждого из них.
1. То, что Ницше называет «интерпретацией вот-бытия», для него совпадает с интерпретацией ценности. Ценность мира заключена в нашей интерпретации (ВВ, 294). Истолкование небезразлично, но само уже является выяснением ценности чего-либо посредством оценки. Поэтому два названия запланированного основного труда Ницше, посвящённого воле к власти: «Переоценка всех ценностей» и «Опыт нового истолкования мира», — означают в сущности одно и то же. Истолкование вплоть до абстрактнейших категориальных разветвлений есть выражение некоей воли и удовлетворение некоей потребности оценивать всё бытие как само по себе обладающее ценностью.
2. Истолкование никогда не окончательно, но само является становлением. «Существенным для органического существа оказывается новое истолкование событий: перспективная внутренняя множественность, сама являющаяся неким событием» (13, 63). «Мир, поскольку он имеет для нас какое-либо значение, ложен, т. е. не есть нечто фактическое, но лишь толкование … он “течёт” … как постоянно изменяющаяся ложь, которая никогда не приближается к истине, ибо — никакой «истины» нет» (ВВ, 294). То же, что уже истолковано, как результат истолкования само, в свою очередь, становится предметом дальнейшего истолкования. Так, «каждое возвышение человека ведёт за собой преодоление более узких толкований», создаёт новые перспективы и заставляет верить в новые горизонты (ВВ, 294).
3. Кажется, что бесконечное движение истолкования приходит к своего рода завершению в самопостижении этого истолкования: в истолковании истолкования. Шаг, который желает сделать Ницше, — понять истолкование как таковое, но, истолковывая, не отказываться от вот-бытия.
На пути к этому были необходимы толкования, которые считались абсолютными. В течение тысячелетий люди были принуждены «вцепляться зубами в религиозное истолкование бытия», ими правила «боязнь, присущая тому инстинкту, который предчувствует, что, пожалуй, можно слишком рано стать обладателем истины, прежде чем человек сделается достаточно сильным» (ПТСДЗ, 286).
Но теперь Ницше дерзает освободиться. Хотя мы и «не в состоянии выглянуть из своего угла: безнадёжным любопытством остаётся желание узнать, какие ещё могли бы быть иные интеллекты и перспективы», но мы сегодня, по меньшей мере, далеки от жалкого нахальства распоряжаться из собственного угла и утверждать, что только из этого угла и позволительно иметь перспективы. Скорее, мир для нас ещё раз «стал бесконечным, поскольку мы не в силах отмести возможность того, что он заключает в себе бесконечные интерпретации. Ещё раз охватывает нас великий ужас …» (ВН, 700–701). Только человек высокого ранга способен вынести «бесконечную толкуемость мира», это