случае бытие считается уже достаточно священным, чтобы оправдать чудовищное страдание. Трагический человек приемлет даже самое жестокое страдание: он достаточно силён, целостен, божествен для этого; христианский человек отрицает и самую счастливую долю на земле … Бог на кресте есть проклятие жизни, указание к спасению от неё; растерзанный на части Дионис есть обещание жизни: она будет вечно возрождаться и возвращаться из разрушения» (16, 391ff.).
Перед исчезающей формой этого бога ницшево неопределённое созерцание, как ранее его мышление, приводит к «теодицее, т. е. абсолютному утверждению мира — но на тех основаниях, по которым прежде ему было сказано Нет» (16, 372).
Однако Дионис для Ницше никогда не является богом, которому можно было бы адресовать молитву или служить культ. Он, в конечном счёте есть «бог, который философствует» (14, 391). Он имеет все те качества нового философа, пришествие которого наблюдает Ницше, или в качестве которого он сам себя ощущает — будучи «искушающим» («бог-искуситель») и «великим и двуликим». Ницше сознаёт странную новизну такого символа: «Уже то обстоятельство, что Дионис — философ и что, стало быть, и боги философствуют, кажется мне новостью, и новостью довольно коварной» (ПТСДЗ, 403). Самоотождествление Ницше с Дионисом, ещё скрытое в положении: «я, последний ученик и посвящённый бога Диониса», — будет фактически осуществлено им в состоянии начавшегося безумия.
То, что в символе Диониса выражено помимо сказанного, есть повторение того, что уже и так, даже более чётко и красноречиво, присутствует в философствовании Ницше, например: «в имени Диониса становление оказывается активно выраженным и субъективно прочувствованным, как неистовое наслаждение созидателя, которому в тоже время знакома ярость разрушителя» (14, 364). Кажется, что то вызывающее, но вовсе не окончательное, что заключено в натуралистических отклонениях мысленных формулировок, в многочисленных вариациях повторяется при выражении мифологической формы. В то время как ницшева изначальная мифология природы, будучи незаметно усвоена, сделала основания и язык современного философствования богаче, его символ Диониса никем не был по-настоящему заимствован, равно как «сверхчеловек», «вечное возвращение» и, собственно, все положительно определённые и потому ограниченные метафизические полагания бытия, которые им осуществлялись.
Книга третья. Образ мысли Ницше в контексте его экзистенции в целом
Рассмотрение жизни Ницше показало, что она обнаруживала истину, словно бы постоянно принося жертву; изложение основных идей выявило неограниченную широту его мышления, упразднение в объективном самопротиворечии всех, даже на вид окончательных позиций и непозволительную причудливость некоторых, для Ницше становящихся почти догматическими, учений. Теперь возникает задача охватить истину Ницше в целостности его экзистенции. Но тем самым ставится задача по своей природе, пожалуй, неразрешимая или решаемая в каждом поколении заново.
Если стремиться увидеть в Ницше форму, ясную и прозрачную по своему значению, то неизбежно разочаровываешься. Изложение его идей, если выполнять таковое в рамках упраздняющей и доводящей до исчезновения всё что можно диалектики, характерной для его собственной, исходящей от него самого критики, делает его, быть может, ещё более бесконечным, чем он был. Интерпретация, привязанная к слову, к определённости догматических содержаний делает его более узким, чем он был. Ни тот ни другой способ ещё не позволяет проявиться тому, чем он, собственно, пытался стать в некоем порыве, который, быть может, никогда не был вполне реализован.
Ибо загадка состоит в том, что кажется, будто при критическом подходе к Ницше, осуществляемом им самим, исчезает всё, но после того как разочарование проходит, чары этого мышления всё же восстанавливаются. В том-то и загадка, что истина Ницше, не содержащаяся ни в каком учении и ни в каком явно выраженном идеале, всё-таки может иметь притягательность, ещё более чистую и несомненную после того как всякая увлечённость первым впечатлением и всякое смущение перед отдельными тезисами проходит.
Ницше — это не только источник новых по своему содержанию идей, не только творец нового языка, но, благодаря единству и нераздельности своей жизни и мысли — событие. С философско-исторической определённостью сказать, что значит Ницше помимо всех своих основных идей и не будучи исключительно отражением кризиса своей эпохи, мог бы только тот, кто верит во всеобъемлющую, охватывающую своим взглядом всё человечество философию истории. Нам достаточно понять, что факт его вот-бытия означает некое историческое основание, которое для нас, его наследников, оказалось необходимым, ознаменовало надежду на нашу честность, стало предпосылкой нашей действительности и потому нашего присутствия в философствовании. Его первоисток, по существу, невыводим ни из чего другого, как и всё великое, вступающее в бытие как бы скачком.
Первый путь к ответу на вопрос об образе мысли Ницше в целом как проявлении его философствующей натуры мы опять-таки пройдём под его собственным руководством.
Первая глава: Как Ницше понимает своё мышление и самого себя
Если познание покидает ту почву, какую для неё образует всякий определённый предмет, чтобы в качестве философствования обратиться с вопросом к самому бытию, то первоисток, осуществление, сообщение мысли и её самосознание должны быть иными, чем при повседневном или научном обращении с вещами, которые, как может показаться, присутствуют в словах и понятиях, не вызывая сомнений.
Самосознание мысли, будучи осознанием метода, является моментом всякого научного знания, но как самопонимание становится также существенным моментом философствования. Самоконтролем научного познания, проверяющим те или иные утверждения путём соотнесения их с предметами,философствование удовлетвориться не может. Скорее, оно проходит самопроверку, соотнося себя с мерой возможной экзистенции мыслящего, разумея себя исходя из неё. Оно осуществляется как мышление в некоей постоянно отсылающей к самой себе борьбе всего человека.
Что именно представляет собой это самопонимание, невозможно понять с точки зрения служебного по отношению к нему методического знания, — это остаётся тайной философствования. Можно только видеть, как оно выражает себя, а затем, как оно ведёт себя в контексте всей мысли данного философа. Если спрашивать непосредственно об этом самопонимании, легче сказать, чем оно не является, чем что оно такое.
Ибо если эта смутная самость философствующего человека хочет знать, что она такое, она легко впадает в недоразумение: во-первых, в психологическое наблюдение своего вот-бытия и, во-вторых, в бесконечную саморефлексию.
Тот факт, что Ницше признаёт, что имеет «мало доброй воли к самонаблюдению», означает, что он психолог не в смысле только наблюдающего, эмпирического исследователя (который экспериментальным, казуистическим, статистическим путём устанавливает факты и пытается их каузально объяснить), но в смысле проясняющего экзистенцию философа. Психология в смысле самонаблюдения отличается от психологии, проясняющей экзистенцию, психологии, имеющей форму самопонимания: самонаблюдение соотносится с эмпирическим вот-бытием, пусть даже своим собственным, самопонимание — с возможной экзистенцией. Правда, моё вот-бытие с определённых сторон (однако сколь угодно, до бесконечности, подробно) может быть познано путём наблюдения; попытки наблюдать его имеют смысл: во-первых, в той мере, в какой возможна техническая помощь со стороны вот-бытия (так Ницше наблюдает свои психические состояния, изменяющиеся в зависимости от диеты и климата), во-вторых, поскольку обнаруживаются явления, в которых проявляется или к которым обращена возможная экзистенция (так, значительная часть ницшевой психологии, даже когда она имеет дело с фактами, представляет собой прояснение, апеллирующее к экзистенции). Однако наблюдение становится бессмысленным, если в подобных поисках кружить вокруг собственного вот-бытия как эмпирической фактичности, как будто в ней на пути психологически подразумеваемого самонаблюдения можно найти самого себя как экзистенцию.
Если я пытаюсь понять самого себя не путём наблюдения своего вот-бытия, а, наоборот, путём саморефлексии, то в зеркале возможного я вижу себя в движении, благодаря которому всё, что бы я о себе ни мыслил, может проявиться вновь, иначе, и даже противоположным образом. Чем более честным я остаюсь, тем безграничнее, поскольку я только рефлексирую, становится возможное. Я проясняю себя в нём, но в условиях распада всякой действительной самости, которая в любой из тех форм, в которых я хотел бы её знать, скорее, тотчас вновь исчезает:
«во ничтожестве и во множестве
неизменно лгущих зеркал …
Самопознанье!
Самозакланье!»
(Дионисийские дифирамбы. Среди стервятников.
Пер. В. Топорова / цит. по: Ф. Ницше. Стихотворения. Философская проза, СПб., 1993, с. 71).
Только в непостижимом скачке из возможности в действительность, в слиянии с первоистоком, в некоей уверенности, которая не является знанием о чём-то или обо мне, не представляет собой какого-то окончательно определённого содержания, только во всём этом возникает самопонимание, оказывающееся теперь уже не разрушающим, а наполняющим философствованием. Тот факт, что это наполняющее философствование может быть честным, только если прежде оно решилось на неограниченное разрушительное прояснение возможного, делает эту саморефлексию осмысленной. Но остановиться на этой первой стадии означало бы лишиться самости, а тем самым возможности философствования.
Поэтому Ницше выступает против самонаблюдения и против саморефлексии (хотя практикует и то и другое), чтобы ограничить их и найти подлинный путь самопонимания, для которого они не будут ни источником, ни целью. О чистом самонаблюдении он почти всегда отзывался отрицательно. Таковое не идёт далеко: «Человек … обыкновенно может распознать только свои внешние укрепления. Сама крепость ему недоступна и даже невидима …» (ЧСЧ, 454). Человеку заказан доступ к самому себе в форме знания о себе: «Каждый наиболее чужд самому себе» (ВН, 653). «Каждый день я удивляюсь: я не знаю самого себя» (11, 381). Саморефлексия как знание самого себя к тому же опасна. Если она, с упомянутым множеством зеркал, аналитически осмысляет возможности сомневающегося прояснения экзистенции, искажая таковое до мнимого психологического знания о себе, то в конце стоит: «самопознанье — самозакланье». Для подлинного философского познания (в котором Ницше нередко зовёт себя «психологом») придерживаться самонаблюдения и саморефлексии гибельно: «Мы, психологи будущего … мы — орудия познания, и нам следует обладать всей наивностью и точностью инструмента, — следовательно, мы не должны … “познавать” себя» (ВВ, 185; перевод данного фрагмента исправлен — пер.). Поэтому Ницше свидетельствует: «я думал о себе всегда лишь дурно … Должно быть, во мне есть какое-то отвращение, препятствующее мне думать о себе что-нибудь определённое» (ПТСДЗ, 397), а также: «Мне кажется, что врата познания закроются, лишь только примешь близко к сердцу своё личное дело» (ВВ, 184).
В отличие от негативно воспринимаемых путей психологического самонаблюдения и бесконечной саморефлексии самопонимание есть обретение ясности в некоем внутреннем действии — в философствовании. Таковое касается не только моего индивидуального вот-бытия (субъективности) и не только вещей, общих для каждого (объективности), но и в том и в другом — экзистенции. Экзистенция — это самость, каковую я собой представляю исключительно в силу того, что я существую в мире, имею дело с вещами и живу в данном целом. Самопонимание соотносится с отдельным человеком как возможной экзистенцией, для которой он есть в силу того, что он сам существует тем способом, каким ему обнаруживает себя бытие. Поэтому самопонимание наталкивается в самости на всеобщее, либо на исключительное, имеющее всеобщую значимость. Мысль Ницше по большей части