Ницше (в аспекте его познания) возникает логическое требование цельности: «нам негоже ни заблуждаться в розницу, ни в розницу настигать истину» (КГМ, 409). Однако всё, что мыслится, мыслится как частное. Поэтому смысл истины всякого мыслимого не может иметь абсолютной силы. Ницше отвергает «первородный грех философов», искажающих те или иные положения тем, что принимают их безусловно. Так, «воля» Шопенгауэра «вследствие чрезмерного философского стремления к обобщению» оборачивается бедой, если утверждается, «что все вещи в природе имеют волю» (СМИ, 153). Невозможно «нарисовать картину жизни вообще», ибо выходят «всегда только картины … одной какой-нибудь жизни» (СМИ, 156). Однако целое не становится предметом. Оно остаётся для Ницше задачей, но при логическом размышлении расплывается и до простого «Всё»: «Этот говорит: “весь мир — идея, воля, война, любовь, ненависть”. Братья мои, я говорю вам: всё это в отдельности — ложь; всё в совокупности — истина» (12, 240).
Во-вторых, для Ницше (в аспекте оценки) оказывается, что целое неоценимо (см. аб. 1150: #p_1150сл.). Возникающий благодаря идее целого горизонт требует в оценке событий «достичь известной высоты рассмотрения, где становится понятно, каким образом всё и в действительности идёт так, как оно должно идти: каким образом всякий род несовершенства должен также оказываться в высшей степени желательным» (16, 362). Даже недоразумения, свойственные общепринятым взглядам на мир, должны были бы быть допустимы в такой концепции совершенства (16, 365), отрицаемые стороны вот-бытия должны были бы быть понимаемы не только как неизбежные, но и как желательные (16, 383).
Мысль Ницше, коснувшись основной логической ситуации (всё, что мыслится, мыслится как частное, все оценки являются частными, тогда как познание и оценивание существуют лишь на пути к целому), в подобных формулировках одним прыжком одолевает этот путь с помощью наглядно демонстрируемого требования примирения всего действительного в рамках целого. При этом для неё исчезает скачок между придумываемым целым, в котором противоречия взаимно упраздняются, и конечностью экзистенции, вынужденной производить выбор между противоречиями. Причиной такого временного фиаско, ею самой не осознаваемого, является древняя идея примирения внутри целого. Но сам человек в конкретном выборе не способен быть тем, что он в движении своей мысли может увидеть как целое. Примирение, если оно существует, существует только в трансценденции, а не в мыслимом целом и не в изолированных действиях. Между тотальностью познания, которое включает в себя все противоречия, и частностью экзистенции, осуществляющей выбор в тех или иных действиях, сохраняется окончательное противоречие во времени. В пользу бытия противоречий во мне, как если бы я сам мог быть целым, я не могу сделать выбор, не растворившись при этом в Ничто.
Однако фактическое философствование Ницше и здесь несравнимо сильнее его логического сознания. Он, конечно, может непринуждённо позволять себе делать то, с чем сам борется у других философов, у которых осуществляется мысленный ход к примирению целого. Однако помимо таких моментов он столь же решительно занимает позицию конечности. Когда он говорит: «Я — это одно, мои сочинения — это другое» (15, 49), то кажется, что он субстанциально ощущает скачок между экзистенцией и познаваемостью целого. Но прежде всего он решительно осознавал, «что нет никакого “целого”», «что общего процесса (поскольку мы мыслим его как систему) совсем нет» (ВВ, 351; переводы данных фрагментов исправлены — пер.) и даже не стремился к цельности своей мысли в некоей системе, напротив, отвергая таковую в пользу незамкнутости и открытой бесконечности. Требование экзистенции прорывается вопреки всякому успокоению в рамках познанного.
Философия существует в форме систем. Ницше рассматривает её как некое образование, необходимо выступающее во множестве форм. Системы досократиков «имеют в себе некую точку, которая совершенно неопровержима, некое личное настроение … Тут всякий раз уже присутствовала и, таким образом, была возможна манера, в какой рассматривались человеческие вещи» (10, 5). «Различные философские системы следует рассматривать как метод воспитания духа: они наилучшим образом развивали определённую силу духа своим односторонним требованием видеть вещи именно так, а не иначе» (13, 82). Системы не произвольны, но всякий раз произрастают на особенной почве: «Борьба систем … является борьбой вполне определённых инстинктов (форм витальности, упадка, сословий, рас и т. д.) (ВВ, 181; перевод данного фрагмента исправлен — пер.).
Но Ницше не идёт по пути создания такого рода систем. Он осознаёт себя далее всего от философов, «которые живут в сколоченном наскоро и поддерживаемом твёрдой верой доме познания». У него есть «сила и проворство обитать в незавершённой системе со свободными, разомкнутыми перспективами», и он не нуждается в догматическом мире.
Первопричиной систем, по его мнению, является «тот коренной предрассудок, что порядок, обозримость, систематичность должны быть присущи истинному бытию вещей, напротив, беспорядок … проявляется только в ложном или несовершенно познанном мире …» (13, 57). К такому предрассудку склоняют определённые характерные человеческие особенности. Таковы «схематические умы, которым комплекс идей представляется более истинным, если его можно занести в заранее составленную таблицу категорий» (13, 57), или те, кто страдает от неуверенности и потому рвётся к некоей застывшей вере (13, 72). Ницше приходится отвергать систему в силу собственной правдивости: «Воля к системе есть недостаток честности» (СИ, 560). В создании систем имеет место «актёрство систематиков: желая наполнить систему … они должны стараться выводить на сцену свои более слабые качества в стиле более сильных, — они хотят играть роль совершенных, целостных и сильных натур» (УЗ, 156). Отсюда следует: «Это … род надувательства, когда ныне мыслитель представляет некое целое познания, некую систему …» (13, 72), и: «Я не достаточно туп для какой-либо системы, даже для собственной системы» (14, 354).
Тот факт, что, несмотря на это, Ницше стремится к системе, имеет, надо полагать, иной смысл. Либо он является логико-техническим: «Будет достаточно, если мы договоримся о совокупности методологических предпосылок …» (13, 72) — такой смысл не был осуществлён Ницше; либо система, вопреки нечестным систематикам, была бы системой существа, которое мыслит целое, но схемами пользуется неохотно и дружит с неопределённостью (13, 72). Это существо — Ницше; он, чьё ощущение целого столь отчётливо, не может существовать без какого-либо отношения к системе в той или иной форме. Можно посмотреть, каковой ему представляется такого рода система.
Прежде всего господствующей для мысли Ницше является форма афоризма.
Для Ницше характерен афористический стиль работы[59 — См. об этом: August Horneffer, Nietzsche als Moralist und Schriftsteller, Jena 1906 S. 58ff. — Ernst Horneffer, Nietzsches letztes Schaffen, Jena 1907. — Biogr. II, 670–674. — Werke 9, XV.] похоже, на протяжении всей его жизни он, в сущности, не менялся: идеи посещали Ницше во время прогулок; в последнее десятилетие он по много часов в первой и во второй половине дня проводил на свежем воздухе, делая краткие заметки в записной книжке, и, возвратившись домой, заполнял свои тетради теперь уже тщательно стилистически обработанными записями. Так появилось огромное множество фрагментов, представляющих собой идеи, получившие оформление сразу в момент возникновения. Из этого материала возникали как связные трактаты, так и книги афоризмов и планы больших систематических произведений последних лет. Почти столько же, сколько было опубликовано, осталось ненапечатанным и позднее вышло в свет в этой своей первоначальной форме рукописного наследия. Так как всё опубликованное представляет собой либо афоризмы, либо эссе, которые, если сравнивать с идеей целого, по значению также не более чем афоризмы, то фактически вся литературная форма мысли Ницше осталась афористичной.
Ницше осознанно избрал форму афоризма. Правда, принуждённый к тому болезнью, он вынужден долгие годы даже для публикаций довольствоваться оттачиванием афоризмов: он сожалеет, что из-за этого у читателя «так часто может возникать почва для недоразумения; краткость, проклятый телеграфный стиль, к которому меня вынуждают голова и глаза, является тому причиной» (Гасту, 5.11.71). Но он делает из этого для себя задачу: так как современные люди открывают свою душу только во время путешествий, когда они свободны от требований профессии, те, кто трудится над изменением общих взглядов, должны обратиться к путешествующим. Из этих соображений возникает «определённая форма сообщения: сущности путешествия противятся многовитийствующие системы мысли … Должны существовать книги, которые не читаются от корки до корки, а открываются при удобном случае» (11, 5). Эта точка зрения никогда более им не повторялась, но позднее он находит иное оправдание: «Нечто сказанное кратко может быть результатом и плодом многих длительных размышлений» (СМИ, 156). Вопреки видимости оно может быть звеном некоего целого: «Неужели вы думаете, что не должно существовать единого целого, потому что вам достаются (и должны доставаться) части?» (СМИ, 190). Афористическая форма для сообщения чего-то существенного даже необходима: «оттого ли только остаётся вещь действительно непонятной и неузнанной, что её касаются … лишь на лету? … По крайней мере, есть истины … которыми и нельзя овладеть иначе, как внезапно …» (ВН, 706). Поэтому «наиболее глубокие и неисчерпаемые книги, пожалуй, всегда будут иметь нечто от афористичного и внезапного характера паскалевых “Мыслей”» (14, 450). Этой форме Ницше предан до последнего: «Афоризм, сентенция, в которых я первый из немцев являюсь мастером, суть формы “вечности”; моё честолюбие заключается в том, чтобы сказать в десяти предложениях то, что всякий другой говорит в целой книге, — чего всякий другой не скажет в целой книге …» (СИ, 624).
Однако, в тот момент, когда он это пишет, его воля давно нацелена на форму совокупного, объемлющего произведения не афористического характера. Тем не менее его многочисленные планы являются не проектами системы, но проектами изложения, с течением времени они не получают развития в методическом выстраивании детально проработанной систематической конструкции, этапы которого, например, в этих проектах предусмотрены; скорее, сами эти планы имеют множественный и афористический характер. Какая-либо конструктивная целостная система у Ницше фактически даже противоречила бы всякому смыслу: он может создавать для себя те или иные возможные системы, но они неизбежно остаются для него орудиями; его мысль в целом они вместить не в состоянии.
В отличие и от системы как формы изложения, и от системы мировоззрения в духе ранних метафизиков (и то и другое Ницше, когда он ещё не был болен и располагал временем, мог осуществить, но и в этом случае лишь как функцию своей мысли в целом, не как форму самой этой мысли), связность его идей в целом «больше, чем когда-либо означала философия» (Овербеку, 20.8.84). Целое у Ницше есть всеохватывающее движение, в котором большая политика, систематическая конструкция бытия, мистическое постижение бытия суть моменты, которые один без другого не имели бы смысла. Поэтому ницшева мысль есть лишь нечто вроде аналога прежних систем. Органическая тотальность его мысли, как таковая неосознаваемая, не является