всю широту тематики, по которой он высказывается, знаний у Ницше действительно было немного.
При изучении Ницше эту ограниченность его знаний следует иметь в виду. Занимаясь в молодости древними языками и античными текстами, он тщательно ознакомился с филологией как с научным методом и осознал богатство картин человеческой действительности, но, к его сожалению, ему не хватало обстоятельного знания естественных наук, медицины, экономики, техники, короче говоря, знания реальности как предмета такого исследования, которое осуществляется с точки зрения причинно-следственных связей. Ему недоставало также знания юриспруденции, теологии, критически исследуемой всемирной истории.
Насколько, с другой стороны, Ницше также не признавал за собой этого подчёркиваемого им самим недостатка, показывают его рефлексии поздних лет: «хуже обстоит с моим незнанием, из которого я не делаю тайны даже для самого себя. Есть часы, когда я его стыжусь; разумеется, и часы, когда я стыжусь этого стыда. Быть может, мы, философы, все без исключения относимся нынче к знанию скверно … нашей самопервейшей задачей было и остаётся: самим не путать себя. Мы являемся чем-то иным, чем учёные; хотя и нельзя обойтись без того, чтобы мы, между прочим, были и учёными» (ВН, 706–707).
Само собой разумеется, что везде, где Ницше говорит о предметах, которые можно изучать в мире — биологических, социологических, физических и т. д., читатель не должен просто принимать сказанное. По инициативе, исходящей от самого Ницше, он должен, где это только возможно, стремиться к форме методического знания. Ницше неизбежно выступает против самого себя, когда поспешными суждениями соблазняет читателя делать то, что себе позволяет лишь в качестве опыта. Только биологическое знание способно распутать ницшевы натуралистические представления, только с позиций точного и методически выверенного социологического понимания могут быть проверены его социологические суждения.
Экзистенциальная критика
Критика, в-третьих, направлена на могущую быть истолкованной экзистенцию, проявляется ли она в произведениях, письмах или фактах жизни Ницше. Правда, экзистенция недоступна в качестве предмета познания, и всякое экзистенциальное истолкование — а в качестве такового и критика — выражает не знание о другом, но коммуникативное отношение толкователя, которое точно так же проистекает из его собственных возможностей и границ, как и из сущности истолковываемого.
В тоже время возникающая таким образом критика была бы существенной, хотя и без претензий на общезначимость, если бы вполне серьёзно была возможна её совершенная однозначность. Зловещая непостижимость Ницше состоит в том, что применительно к нему это не удаётся. Критически относясь к его экзистенции, движешься сквозь несерьёзные однозначности, половинчатые истины и неправдоподобные возможности, и если при этом не впадаешь в ослепление, теряя из виду подлинного Ницше и в конце концов совсем уж утверждая в нём некое ужасное воплощение ничто, то начинаешь видеть его как исключение, постоянно ставящее под сомнение всё, и нас самих.
Нам предстоит рассмотреть некоторые способы экзистенциальной критики и показать их несостоятельность, но сделать это мы должны так, чтобы сохранялось ощущение, что феномен Ницше является феноменом такого рода, что подобные по ошибке вкрадывающиеся или наполовину точные толкования становятся возможны сами собой. Они не полностью произвольны и не случайны. Ницше можно понять только в высшем смысле, сам Ницше может жить и мыслить лишь на высоте своей осознанной миссии. Там, где наличие такой миссии внушает ему сомнения или оно завуалировано, там даже психологически выражаемая экзистенциальная критика в его адрес становится навязчивой видимостью. Ницше живёт в предельных состояниях, которые не позволяют ему пренебрегать моментом, поэтому всегда присутствует ничем не ограничиваемая возможность сомневаться в нем. Но в конечном счёте все способы экзистенциальной критики оказываются неверными. Если бы это было не так и постановка под вопрос вела бы к отрицанию ницшевой экзистенции, то для того, кто поверил бы подобному отрицанию, сущность Ницше показалась бы ничтожной, и не стоило бы далее в философском отношении ею заниматься.
Для начала мы возьмём один пример частной критики экзистенции Ницше, чтобы показать, как эта критика всё же не становится истинной, хотя и имела вид таковой. Затем мы опишем построения, которые ориентируются на экзистенцию Ницше в целом, чтобы показать, что Ницше как такового они всё же не достигают.
Ницше упрекают в индивидуализме и чуждости народу. Его произведения преисполнены прославления великого одиночки и презрения к слишком многим, к массе. Но мы заблуждаемся, если ставим себя в зависимость от слов.
Хотя высказывания наподобие следующих, кажется, выражают неограниченную абсолютность индивида: «“Самоотверженность” ни во что не ставится» (ВН, 665), «нужно иметь твёрдую опору в себе самом» (ВВ, 111), «“Я” священно» (12, 395), «созидающее, хотящее и оценивающее Я» есть «мера и ценность вещей» (ТГЗ, 22), «стремись к Я» (СМИ, 262), но им противостоят противоречащие им: его «тяжёлое, серьёзное, несокрушимое Я» говорит себе: «что толку во мне!» (11, 386); о человеке сказано: «мы — почки на одном дереве… Сам индивид есть ошибка… Перестаньте ощущать себя таким фантастическим эго!» (12, 128).
На самом деле Ницше индивидуалистом не является, и целым не увлечён. Эта альтернатива и возникающая из неё постановка вопроса ему не свойственна и в приведённых тезисах не содержится. Его индивидуализм — это преданность вещам, самого себя он ценит лишь постольку, поскольку в нём говорит необходимость бытия. Замкнутое на себя индивидуальное вот-бытие всегда для него чуждо и презренно, но существенное для него может проявиться только в вот-бытии, на основе подлинной самости.
Этому соответствует тот факт, что в его бесчисленных пренебрежительных высказываниях о массах невозможно найти лишённую экзистенции чуждость народу. То, что он часто говорит «народ», имея в виду массы, не должно вводить в заблуждение — это лишь словоупотребление. Собственно народ в своей субстанции ему не только не чужд, но постоянно присутствует в его страстном стремлении избежать какой-либо путаницы. Он мучается, что мы «не обладаем национальным единством культуры» (10, 186). «И как может великий продуктивный ум долго выдержать среди народа … когда единство народного чувства утрачено» (НР, 121). Для него «ненациональный характер новой культуры Ренессанса — ужасный факт» (10, 410).
Таким образом, индивидуализм Ницше и его чуждость народу одни бесчисленные вырванные из контекста положения могут подтвердить, другие — опровергнуть. Важно видеть, что Ницше и в том и в другом случае не занимает позиции, в которой его упрекают, и что он воистину хочет жить именно в том, что обычно называется целое или народ. Ницше борется с проявлением того, что, выраженное в словах, так часто понималось превратно, но не с причиной; он отвергает не подлинную действительность и не постоянную возможность, но ту побочную причину, которая вносит искажения и обусловливает собой неистинную действительность, недействительность. Поэтому в формулировках Ницше присутствуют характерные оговорки:
Его «чуждость народу» есть воля к подлинному народу, как он его видит: «И всякий народ … представляет собой ценность ровно лишь постольку, поскольку он способен наложить на свои переживания клеймо вечности» (РТ, 150). «Народ характеризуется не только великими людьми, но и тем, как их признают и почитают» (10, 14). Народ для него — в меньшинстве призванных в силу своей творческой сущности к законодательствованию господ, в иерархии взаимно обуславливаемых и утверждаемых возможностей, возникающих из неравенства между людьми. В молодые годы веруя, затем отрекшись, Ницше в конце концов стал усиленно искать свой народ в далёком будущем. Он знал: с народом связаны не только те, кто его ведёт, кто идёт немного впереди, держась недалеко от него, в качестве направляющего, кто пребывает в его актуальной действительности, — но и те, кто спешит вперёд, испытывает возможности, кто показывает ему то, что в настоящий момент ещё не имеет всеобщего влияния. Народ, который действительно является народом (то есть не масса, исчерпывающаяся мгновением) и потому живёт, имея долгую память и широкие возможности в будущем, порождает этих свободных от иллюзий людей, этих авантюристов духа, этих героев одиночных вопросов и открытий, этих экспериментаторов, теоретиков и практиков истинного человечества, этих испытателей и непреклонных разоблачителей. Народ делает их возможными, терпит их, боится, когда замечает, но не следует им в настоящем. Возможно, это те, кому он, если они умерли давно, следует как истинно живым, даже и в этом случае толкуя их если не превратно, то всё-таки с изменениями. С таким народом, с субстанцией своего народа, был связан Ницше. Только исходя из такой самоидентификации беспощадную, на первый взгляд производящую впечатление голой враждебности критику современных ему явлений в Германии можно понять как подлинную самокритику.
Упрёк в чуждости народу и индивидуализме — лишь один из тех, которые, будучи распространены на всю экзистенцию, утверждают бессубстанциальность ницшевой мысли, а тем самым и самого Ницше. Есть смысл прибегнуть к наиболее острой возможной критике, чтобы упрёк заострился до предела и подтолкнул нас к решению исходя из собственного экзистенциального опыта изучения Ницше.
Мысль Ницше не боится ничего. «Всякому человеку мы оказываем стократное уважение, но когда пишут, я не понимаю, почему не доходят до последнего предела своей честности» (11, 174). Эта честность, однако, принимает такую форму, что Ницше дозволяет ей пробовать и высказывать абсолютно любые мысли. Для Ницше больше не существует никаких границ, не существует ничего запрещённого и невозможного. Такое отсутствие меры ведёт к упрощению вещей в несложных антитезах, оборачивается недостатком почтения к великим (Кант — китаец из Кёнингсберга, Шиллер — трубач морали из Зекингена, и т. д.), так что образ духовных субстанций и людей искажается. Усиление выразительности, резких оценок, требований эксцентричности и повышение уровня самосознания неизбежно либо вводит в обман, либо вызывает отторжение.
Правда, Ницше уже давно знает о «двух вполне высоких вещах: мере и середине». (СМИ, 229); он часто высказывал своё неприятие фанатизма. Но для Ницше оказалось возможным отвергнуть меру, пусть и в священном трепете перед нежеланной судьбой: «Мера чужда нам, сознаёмся в этом; нас щекочет именно бесконечное, безмерное …» (ПТСДЗ, 345). Его «современное бытие» выглядит для него как «сплошной hybris … hybris — наша установка по отношению к Богу, я хочу сказать, к какому-то мнимому пауку, притаившемуся за великой паутинно-рыболовной сетью причинности … hybris — наша установка по отношению к нам самим, ибо мы производим над собою такие эксперименты, каких не позволили бы себе ни над одним животным … что толку нам ещё в “спасении” души! Затем мы сами лечим себя: болезнь поучительна …» (КГМ, 485). И, наконец, звучит триумфально: «Мы, имморалисты, сегодня единственная сила, не нуждающаяся в союзниках … Мы пришли бы к власти и к победе ещё не владея истиной … Волшебная сила, сражающаяся за нас, — это магический эффект крайностей, соблазн, осуществляющий всё экстремальное: мы, имморалисты — мы экстремальны» (16, 194).
Возникает вопрос: