позволяет теснее или шире провести границы необходимого молчания. Положение: «внутреннее — это не внешнее» — справедливо в двояком смысле.
Если внутренняя жизнь человека неспособна достичь коммуникации, потому что ее дар выражения незначителен или малоразвит, то все же сама жизнь и деятельность любящих людей зримо проявляют для них то, что, не зная себя самого, в неосознанной муке оставалось бы только возможностью; если к нему обращаются, оно может ответить, — тихо, но уверенно. И все же робость и сила самобытия хранят нерушимую, в конце концов, замкнутость: внутреннее не становится внешним.
Случается, наоборот, что мир выражения, как словесный язык, получает самостоятельное существование, становясь неким всеобщим языком обиходных форм и жестов: оба эти языка могут покрыть экзистенцию подобно вуали, делая все для нас необязательным и ничего нам не говорящим. Они не вводят в заблуждение только там, где они используются и принимаются сознательно, как психологическая и социологическая неизбежность. В остальных случаях они представляют собою выражение, за которым не стоит никакой человек как отдельная самость: внешнее — это не внутреннее.
Вследствие этого обособления мира выражения мнимое богатство внешней коммуникации может вызвать исчезновение подлинной коммуникации, если одно лишь выражение как таковое будет давать кажущееся удовлетворение, заставляющее забыть недостаток коммуникации. Поэтому совесть стоит над жизнью в различных мирах выражения, и молчание способно стать спасением для возможности экзистирования. Правда, индивид как привязанное к своей традиции существование приходит к себе только через усвоение наследуемых в традиции миров выражения, но усваивает он их себе, чтобы вновь в изначальности осуществить их. Он почти всегда знает и может проявить вовне в выражении больше, чем то, что есть он сам. Опасность поддаться пустому выражению преодолевает только тот, кто всякий раз отчасти побеждается им.
С углубляющимся сознанием молчания приходит новая опасность: прилагая абсолютные масштабы, уничтожить всякое реальное явление, в критической обеспокоенности возможностью неправды выражения в конце концов пасть жертвой молчания. Лишь рискуя впасть в уклонение, можно осуществить изначальное.
3.Недостоинство.
-Достоинство заключается в надежности человека как разумного существа, в твердости его знания и мнения. Он заботится о дистанции в личном как приватном, о свободе дельной дискуссии, о непреклонности своих решений. Он признает это бытие и требует признания его от других.
В экзистенциальной коммуникации это достоинство ставится под сомнение, и в то же время остается в ней неотменимым:
Поскольку возможная экзистенция привязана в явлении к своему откровению, а это последнее — к коммуникации, то для экзистенции не существует ничего объективно прочного. Нет ничего во мне и в другом, что как наличность подлежало бы моему безусловному уважению. Коммуникация растворяет все, чтобы дать родиться новой прочности. Она не вправе удерживать никакой прочности как достоверной; ибо своей еще смутной возможностью она объемлет все знаемое. Коммуникация по-настоящему мыслима только при безграничной подвижности точек зрения, а потому непрочности, готовой к безусловной преданности. Всякая прочность, если ее предъявляют как условие, становится стеной, отделяющей меня от другого и от меня самого. Вместо раскрытия в коммуникации выступает защита чего-то фиксированного. Воля к открытости означает решимость поставить под вопрос все обретенное, пребывая в неведении о том, обрету ли я в этом, и как именно, себя самого.
Однако непрочность имеет следствием оскорбление достоинства; в поворотных пунктах мы переживаем недостоинство как нечто неизбежное. Если в некоторой несгибаемости я был уверен в себе, то в силу более глубокой воли к бытию я должен теперь в процессе раскрывающей проблематизации в некоторые мгновения в безудержном исчезновении обратиться для себя самого в ничто. В этом недостоинстве, через него в его преодолении, я осуществляю себя: достижение осуществлений обусловлено поражениями.
Во-вторых, поскольку раскрытие себя обусловлено коммуникацией, а значит, сообщением, возможная экзистенция должна решиться на ложное понимание, в котором ее самоеставят в фальшивое положение. В то время как чисто деловитое сообщение однозначно, сообщение как среда коммуникации, если в нем адресуются к экзистенции, отличается многозначностью. В этом случае буквальное и изолирующее понимание сказанного, абстрактное и общее понимание сделанного препятствуют коммуникации. Многозначности существуют здесь для другого и для меня самого; они требуют еще пути искания и прояснения. Ибо экзистенциальная коммуникация, приходящая в явление в этих средах, сама никогда не бывает объективно знаема; она может быть только действительной, и тогда ее знают в совместности, без слов. Первый шаг подлинного понимания за пределы прочности тождественных понятий — это постижение сказанного в целом идеи, второй шаг экзистенциальной коммуникации — это восприятие сказанного в идее в историчное присутствие. Как то, так и другое может дать осечку. Поэтому риск неверного понимания означает, что мне может быть приписано чужое, так что я сознаю, что меня и мое дело видят в ложном свете, и что я вновь, более чем прежде, отброшен на себя самого.
Из-за возможности неверного понимания я рискую в откровенном вступать в недостойные (w?rdelose) ситуации: Я сообщаю о себе и остаюсь без отголоска (Ich teile mich mit und bleibe ohne Widerhall), меня вместе со сказанным и сделанным мною презирают, осмеивают, а потом снова используют, и я живу в некотором нанесенном на меня извне образе меня, который не есмь я. Я рискую быть назойливым, я задеваю другого: душевная близость никогда не возникает без одного мгновения этого риска недостойной ситуации. Ибо тому, кто не расточает себя и не узнает однажды, что должен со стыдом отступить, едва ли когда-нибудь удастся экзистенциальная коммуникация. Робкая дистанция, хладнокровно сохраняемая при любых обстоятельствах, никогда не откроет пути от человека к человеку.
Но это недостоинство само, в свою очередь, двусмысленно. Хотя оно и может быть явлением риска, но может также возникать в слепом порыве из пустоты своей собственнойсущности, которая жертвует собою, хотела бы обрести ценность в глазах другого и бесстыдно распространяется о собственных экзистенциально пустых переживаниях; или Же она может быть назойливостью, которая без всякой воли к коммуникации хочет только беззаботно спрашивать и, пользуясь предоставляющимися случаями, завладеватьдругим.
В противоположность этому волю к коммуникации, присущую возможной экзистенции, отличает достоинств о одиночества, которое хранит эта воля, однако хранит как то, что снова и снова необходимо разбивать. Это достоинство — выражение умонастроения того, кто не желает тратить себя впустую. Если даже от нас требуют рискованных поступков, их не следует совершать произвольно, и они не должны быть незабываемыми. Выйти из одиночества, оказывать — и терпеть — беспредельную открытость, экзистенция позволяет себе, только если ситуация, и другой, и вещь, которая сводит их вместе, адекватны, и если пробуждается его любовь. Совесть различает произвольное от необходимого, слепое и обдуманное. Экзистенция в любом случае хочет признать профанацию посредством подделки как вину. Это достоинство отстраняющего одиночества пребывает в готовности, рискует разочаровываться, выступает даже перед другим, заблуждаясь в самом себе, с фальшивым энтузиазмом, терпит стыд и выносит недостоинство.
Достоинство одиночества, замыкающееся в самом себе, в свою очередь двусмысленно. Оно может быть выражением своевольного инстинкта власти, свойственного бессилию,боящемуся всякой наготы. В нем заключается удержание дистанции и своенравие для-себя-бытия по отношению к людям, которых мы не можем покорить себе. Мы молчим, потому что хотим показать себе и другим собственное благородство. Там, где по наружности невозможно никакое превосходство, мы внутренне наслаждаемся про себя этим превосходством молчания как недеянием, оставляющим наше собственное существование позади простой позиции превосходства — пустым.
То, что воля к коммуникации решается на недостоинство, возможно потому, оскорбленное в нем достоинство отвердевшего разумного существа — не безусловно. Ему противостоит другое достоинство более глубокой самостоятельности, которая еще ищет себя в открытом. Храбрость этой самостоятельности соединяет в себе совершенную мягкость и непрочность с достоверностью самости, трансцендирующей всякое конечное явление. Она остается открытой и гибкой и в то же время непоколебима в этой своей самости, которая никогда не может быть высказана, помыслена и знаема, и все же целиком присутствует в настоящем.
4.Одиночество.
-Одиночество есть, во-первых, в коммуникации тот неотменимый полюс, без которого не существует ее самой. Одиночество есть, во-вторых, как возможность пустой Яйности,представление подлинного небытия у бездны, из которой я в историчном решении спасаю себя, обретая действительность в коммуникации. Одиночество есть, в-третьих, насущный недостаток коммуникативной привязанности (Bindung) к другим и недостоверность ее уничтожимости.
а) Самобытие в полярности одиночества и коммуникации требовало положения: я могу быть самим собой, только если другой вместе со мною бывает самим собой в процессе раскрытия. Однако ситуация может вынуждать к возникающему из коммуникации продолжительному одиночеству, если другой позволит ослабеть своей экзистенциальной воле. Тогда самость, в глохнущей коммуникации, может чуть ли не истечь кровью до смерти, может опасаться навек потерять другого, но и тогда еще, в пограничной ситуации этого краха, она может быть самой собой. Правда, самобытие есть в этом случае не более чем только самостановление (Selbstwerden), поскольку оно живет так, как если бы оно утратило собственную возможность. Но эта неспособность к становлению без другой, исторично связанной с нами в истоке самости, есть новое одинокое самостановление в недостоверности ожидания, никогда окончательно не отрекающегося от возможности.
б) Даже посреди всяческой полноты существования передо мною может внезапно открыться одиночество, как возможная бездна небытия. Если долгое время я держался только объективностей и терялся из виду у себя самого, потому что в них я не открывался другим, то я могу испытать отчаяние пустоты, если однажды мне на мгновение покажется, будто все рушится или становится сомнительным: отношения в обществе, которые все вместе, если посмотреть серьезно, ничего не значат и могут быть разорваны; множество целесообразных коммуникаций, не имеющих вовсе никаких экзистенциальных последствий; отношения дружбы, поскольку они были не обязательными, а эстетическими, так что растворились в формах дружеского общения. Тогда я, действительно, говорю, что я одинок. Но это одиночество — не та полярность одиночества и коммуникации, которая составляет неотъемлемое проявление самобытия в существовании, но выражение для сознания возможности нашего собственного небытия, несмотря на богатство духовных оболочек существования. Это сознание может привести к радикальному кризису в способе самобытия. Содрогание перед бездной одиночества небытия пробуждает все мотивы к коммуникации.
в) Если я удостоверяюсь в ситуации недостатка из-за никогда не пережитой опытом коммуникативной привязанности, то я говорю себе: у меня нет человека, а может быть: людей не существует. Но коль скоро я,