и борьбе, и поскольку каждый как существование находится в столкновении с существованием, то я, если хочу существования, вынужден овладеть политической действительностью и вступить в среду неправды. В неверном свете между бытием и кажимостью задача возможной экзистенции в жизни состоит в том, чтобы найти путь подлинного осуществления человеческого бытия также и на уровне, где борются между собою жизненные интересы.
Там, где политический обиход есть средство истинного осуществления бытия, а кроме того, и искусство, владеть которым я не перестаю, я пребываю в этом обиходе, оставаясь собой самим. Здесь человек выступает в решающее мгновение как именно он сам, как бы делает себя, в качестве экзистирующего, политическим фактором, рискуя связать политику с экзистенцией. Тогда политический обиход бывает проникнут и даже разбит неким чуждым ему побуждением, хотя он и должен остаться послушным своим собственным законам; это — крайнее напряжение явления возможной экзистенции в существовании. Неустранимый политический обиход, обремененный неизбежной виной неправды, привязан отныне к бытию трансценденции; в нем оказывается сохранена экзистенциальная готовность к некоторому, обращенному к основе всякой человеческой жизни коммуникативному поведению, которое, правда, в своей утопической идеальности уничтожило бы политический обиход вообще, но во временном существовании возможно только сквозь (durch… hindurch) сам этот политический обиход, остающийся в силе как требование ситуации.
В то время как экзистенциальная коммуникация с презрением отвергает всякое применение средств, власти и обмана, политический обиход требует специфических средств ведения борьбы и введения в заблуждение, которые всякий раз грозят подавить возможную экзистенцию в самом ее становлении (Wirklichwerden):
Интеллектуальная аргументация, в которой все можно обосновать и опровергнуть, стоит на службе интересов; искусство заключается в том, чтобы софистически принудить к признанию того, чего невозможно немедленно опровергнуть. Если не удается поймать противника в сети аргументации и тем фальшиво убедить его, то нескончаемость смещения точки зрения, изыскания новых возможностей, переноса на другие примеры, которые должны быть решающими, выглядит в споре как усталость бойца; остается только вопрос, кто выдержит дольше.
При переговорах — все равно, мы ли обладаем перевесом сил, или же он принадлежит другому — по форме неизменно обращают внимание на суждение другого. Есть неписаные законы о том, как полагается действовать, чтобы другой оставался в хорошем расположении духа. Форму высказывания по возможности избирают вопросительную и гипотетическую, положительное должен сказать другой. Тогда он или определится во мнении вопреки собственной выгоде, или же мы сможем возмутиться сказанным; все зависит от того, какой это производит эффект. Искусство состоит в том, чтобы соединять величайшую предупредительность к другому с молчаливым настоянием на собственной, не заявленной гласно цели. Мы высказываем интенсивное понимание особого положения другого; мы обстоятельно обсуждаем это положение, сами тем самым лучше знакомимся с ним, и носим маску величайшей услужливости. Чтобы выразить эту свою услужливость в мнимой уступчивости, нужна только подвижность в переговорах. Упрямая настойчивость чаще всего бывает ошибкой в обхождении с другим. Если мы находим все новые и новые предложения и компромиссы, — которые фактически, может быть, меняют немногое, но все же безусловно должны произвести впечатление этой перемены, — это создает атмосферу предупредительности. В ней, пока обиход сторон остается политическим обиходом, решающее слово остается безоговорочно за нашей собственной волей. Подвижность как таковая, будучи поначалу только средством приспособления и вежливости, служит нашей собственной выгоде: в создании и использовании новых ситуаций, в задействовании невысказанного, тем, что мы неприметно ставим другого в положение того, кто неправ и чья вина неожиданно делается затем очевидной.
При всякой борьбе за существование есть зрители: другое существование, участвующее в борьбе в силу собственных интересов и, возможно, готовое содействовать в ней. Поскольку, далее, борющееся существование не хотело бы понимать себя самого только как таковое, но хотело бы знать себя обоснованным как право, -некоторое общественное мнение составляет фактор, существенно учитываемый в политическом обиходе. Жизнью невозможно долгое время управлять только при помощи грубого насилия; то, что одерживает верх, должно также и оправдать себя и создать некий образ себя самого. Поэтому в политической аргументации апеллируют к тому, что люди вообще считают имеющим силу, к самоочевидному, подобающему, пристойному, моральному, доступному для разумения каждого. Патетика человеческого как посредственного (Durchschnittliches) избавляет от бремени дальнейшего обоснования, ибо можно уверенно ожидать, что никто не осмелится возражать на это, если только оппонент не настолько искусен, что сумеет пустить в ход против этого довода еще более убедительную очевидность.
В политическом обиходе подлинно решающее, — цели и интересы, — в каждой ситуации по-своему, скрывают. В напряжении, возникающем между безусловностью воли к успеху и невозможностью правдивости, экзистенция может взять на себя вину за неправду на службе существованию, хотя его экзистенциальная возможность никогда и не может освящать собою применяемых средств. Страдание от этой вины делает раздвоение, для сознания экзистенции, неодолимым. Поэтому кажется, будто при личных встречах политических деятелей сами приличия требуют от них не соприкасаться друг с другом как экзистенции; ибо речь идет о жизненных интересах; не следует становиться существенными, если дело идет о политике.
Всякий человек вступает в политический обиход, который есть не только форма действий государства, но и ситуация для всякого человеческого существования. Те формы,в каких являет себя этот обиход в частном общении интересов и в каких он являет себя в целом, взаимно объясняют и просветляют друг друга.
Если бы форма политического обихода была единственной господствующей формой, то возможность экзистенциальной коммуникации была бы уничтожена. Экзистенция прикасается к экзистенции только там, где разбито и оставлено общение людей как борьба врагов, борющихся один с другим за свое существование. Но абсолютизация форм политического обихода вплоть до мелочей повседневности, и даже вплоть до обхождения с самим собою — это искушение, желающее сделать возможным совместную жизнь в относительном покое, в котором ничто не выносится открыто на действительное решение. В таком случае решения следуют из коварных в молчании совершающихся процессов, в которых уже не соприкасаются между собою экзистенции. Политический обиход, если его превращают в форму жизни, вынуждает возможную экзистенцию совершенно исчезнуть подего покровом. Остаются витальные жизненные побуждение под прикрытием успокоенного и упорядоченного существования. Каждый имеет значение на началах обоюдности, аотнюдь не как он сам. Нет ни почтения, ни любви, а только форма упорядоченных, объективных соотношений власти и ранга. В сущности, господствует презрение к себе, а втайне — презрение ко всем другим. Уважение здесь питают только к власти, к авторитету в общественном мнении, к деньгам и успеху. Возмущение прорывается лишь там, где нарушается покой взаимной иллюзии посреди всеобщего замирения, где кто-нибудь говорит то, что есть, и называет вещи их несвященными именами.
Поэтому в отдельном человеке абсолютизация политического обихода бывает выражением его экзистенциальной беспочвенности. Если его внутренняя пустота встречается с пустотой другого, здесь образуются примечательные отношения солидарности в безъэкзистенциальности. Люди, подходящие друг другу по характеру, в силу общих интересов, ситуаций и в общей ненависти питают доверие к взаимности, которому, однако, всегда сопутствует недоверие и которое думает о возможности предательства. Эта позиция может в таком случае сделаться их сущностью настолько, что и с самими собой они станут обходиться политически, если находят перед собою инстинктивную уверенность сокрытия, ловких поправок, определяющей цели софистической аргументации. Если же, наконец, форма политического обихода как порядок существования будет однажды разрушена, то разрушают ее уже не для возможности экзистенциальной коммуникации, а — или для безропотного самоотречения, или же для одного лишь бесстыдства светосуществования (Unversch?mtheit des Eigendaseins).
Значение возможности экзистенциальной коммуникации для философствования
1.Избежание (Meiden) гармонистического миропонимания как предпосылка подлинной коммуникации.
-Страдание от того, что коммуникация никогда не бывает осуществленной достаточно полно, а тем самым и воля к самобытию в открывающей коммуникации (in offenbarender Kommunikation), зависит от изначального миросозерцания, которое никак не может быть гармоническим.
Если я, в покое некоторого объемлющего целого, как лицо с другими лицами есмь упорядоченное этим целым бытие-вместе (Gemeinsamsein) в симпатиях, сообщениях и поступках, тоя существую все-таки без раскрывающего самобытие процесса проблематизации; это некоторая изначально неподвижная общность, поддерживаемая величием и красотой этого прозрачного целого. Только там, где у меня нет этой защищенности, я переживаю подлинный стимул к коммуникации. И тогда у меня остается, как действительность, в которой и эта гармония целого, как шифр бытия, только и может стать отчетливо заметной, только откровение себя (Offenbarwerden) во взаимно обосновывающем и удерживающем друг друга экзистировании. Если я заранее знаю, что все в конечном счете хорошо, то мне нужно только удостовериться в этом, и от меня при этом ничего не зависит. Только если субстанция недоступна и сомнительна для некоторого знания, я борюсь за ее осуществление в явлении для меня на путях самостановления посредством коммуникации.
Но если я изолирую сознание того, что дело еще зависит и от меня, в том смысле, что для меня все зависит только от меня одного, то я действую только согласно нравственным законам в уверенном знании правды, как если бы человек мог для одного себя быть истиной и творить истину. Если в таком случае я верю, что эта нравственная деятельность из одного лишь умонастроения и без оглядки на действительный успех имеет метафизически только добрые последствия, то я даже в своей изолированности уже кажусь себе принадлежащим к подлинному бытию, если поступаю справедливо. Мое нравственное поведение, как только нравственное, уже доставляет мне внутренний покой; коммуникация не является тогда решающе важной, ибо истина, аналогично мистическому uni?25,присутствует в этическом одиночестве автономной самости. Эта вера как гармонистическая вера на моральном основании есть фактически некоторая функция самозамыкания. Пограничные ситуации при этом скрыты. Только в них, разрывающих всякое замыкающееся в себе бытие и тем самым показывающих нам проблематичность всего, что нам вообще известно, обусловливает себя безусловная активность, которая обращается от самости к другой самости. В этой активности ищут того, что приносит удостоверенность экзистенции, на основе которой становится возможно устремить взгляд в трансценденцию, которая, если она есть предполагаемое знание или вера, не допускает состояться коммуникации, а тем самым и возможной экзистенции.
Коммуникация есть решающий исток для человека, только если окончательного сознания безопасной защищенности в лишенных самости объективностях: в авторитете государства и церкви, в объективной метафизике, в имеющем признанную силу нравственном порядке жизни, в онтологическом знании о бытии, — у него нет. Эту защищенность могут давать мне подчиненные известным условиям формы существования