политики, основывающиеся на историческом осознании целого, уже сегодня увидели бы не интересы каждого отдельного государства, а будущие интересы человеческого бытия, которые неопределенно вырисовываются в противоречиях между западными странами и Азией, между европейской свободой и русским фанатизмом. Подобные политики не забывали бы о тесной человеческой и духовной связи между немецкой сущностью и сущностью англосаксонской и романской и содрогнулись бы от измены, которая в этой области все время встречается вплоть до сегодняшнего дня.
Как когда-либо расположатся фронты борьбы, непредсказуемо; или, вернее, как бы их себе ни представлять, они абсурдны, ибо фактический фронт борьбы сегодня в нашем знании никогда не будет соответствовать внутреннему смыслу борющегося за свое будущее человеческого бытия.
Ближе, чем эти возможные фронты борьбы, нам вопрос об обороноспособности вообще. Даже если бы удалось установить длительный мир, того, кто отказался бы от внутренней готовности к физической борьбе, в конечном счете ждет гибель. То, что было навязано Германии — сокращение армии при отказе от всеобщей воинской повинности, — означало бы, если бы оно получило всеобщий характер, величайшую угрозу миру и подлинной исторической войне, т. е. отказ масс от войны, а это невольно привело бы к тому, что народы стали бы объектом господства таких солдатских меньшинств. Возможность войны исключается отнюдь не отказом от преобладающего вооружения. Даже если милитаристский пафос стал ложным, то теперь в горькой серьезности неизбежного духовная ситуация заключается в том, чтобы найти и осуществить тот образ истинного смысла, без которого теряется все остальное. Тот, кто в вихре чрезмерно форсированных милитаристских призывов и при инстинктивной боязливой попытке скрыть то, что еще действительно, все-таки сохранит трезвое мужество и найдет путь к вооружению, по которому другие могут следовать за ним, был бы творцом человеческой субстанции, на которой основано будущее. Это никоим образом не было бы чисто милитаристским мужеством; оно явилось бы лишь звеном того более глубокого мужества, которое может стать соучастником знания целого и из ответственности, просветленной этим знанием, действовать на пути, в конце которого находится не необходимость, а лишь возможность насилия.
Ситуация как будто требует в мирное время активности в духовной борьбе за или против войны. Однако держаться этой альтернативы возможно перед лицом непостижимого целого только при гарантии мира для всех посредством могущества одного, которому все согласны подчиниться. Трудность возникает из-за всеобщей маскировки. Возбуждающая волю к войне выставка военного оружия не знакомит население с применением газов, с голодом и смертью. С другой стороны, пацифистские аргументы умалчивают о том, что означает жить в рабстве и подчиняться требованию не оказывать сопротивления. То и другое маскирует основу зла, в котором находят мрачный выход все силы, которые в конце концов находят свое выражение в войне. К ним относятся: уверенность в бесспорном превосходстве, считающая собственное существование единственно истинным; неспособность стать на точку зрения другого, исходить из его ситуации, не предавая себя; страх, требующий уверенности и обретающий ее лишь в превосходстве над всеми; удовольствие от власти как таковой; отсутствие истины в отношении к себе и другим, в результате чего жизнь становится хаосом, из которого ищут насильственный выход слепое утверждение, неодолимая страсть и влечение во тьму. Человечность, по существу, не действительна, она зависит от условий, при нарушении которых прорывается дикость звериного своеволия как устанавливающее свое преимущество существование — как это и происходит в отношениях между отдельными людьми в страшные, обнажающие страсти мгновения, так и между государствами.
Вооружение в милитаристском применении действительно могло бы когда-нибудь в будущем мире сократиться до границы исчезновения. Ибо в переплетении государств существует сила, способная господствовать, не обладая формой господства и заметными милитаристскими средствами. Суверенные по своей форме государства фактически находятся в полной зависимости. Вопрос в том, каким образом сегодня выгода и осуществление мирового господства могут выглядеть иначе, чем когда-либо. Го, что бросается в глаза, может не иметь исторического значения. Однако где-то ведь существует точка, где в основе целого лежит по крайней мере возможность победоносного применения насилия.
В этой ситуации тот, кто стал соучастником знания о целом, либо хочет участвовать в борьбе на исторически релевантном месте, т. е. для становления подлинного человеческого бытия, либо вообще не участвовать в политической борьбе. Периферийная борьба, результатом которой могут быть лишь разрушения, лишенные исторического воздействия, ниже его достоинства. Ибо безусловность в решимости рисковать жизнью возможна только там, где речь идет о характере человеческого бытия, который должен сохраняться в жизни, следовательно, о собственно исторической судьбе, а не там, где речь идет только об интересах государства и экономических коллективов.
Однако действительность требует другого. Чем является целое в определенной ситуации вне данной перспективы, остается непостижимым. Сегодня мы вряд ли еще можем верить в то, что всемирная история является судом мира, — убеждение Шиллера и Гегеля, осуществление может быть в крушении столь же действительным, как в успехе. Что обладает преимуществом перед лицом трансценденции, никто знать не может.
Целое являет собой напряжение несоединимого. Оно для нас — не предмет, а в неопределенном горизонте местопребывание людей как самосущих экзистенций, их творений как зримых образов, возвеличение сверхчувственного в чувственном — и все это в погружении в бездну небытия.
Быть может, свобода человека может сохраняться и неизмеримо расширять опыт своего бытия только в том случае, если пребывает неразрешимость напряжения. Как диктатор, так и лишенное судьбы обеспечение масс ведут к механизму, в котором человек в качестве человека не мог бы больше жить. Наша потребность в покое может действительно стремиться к такому решению как единство. Однако то, что мы должны были бы хотеть, если бы можно было того хотеть, это — то, что решение, к которому мы стремимся, никогда не наступит. В области политики парадоксальность состоит в том, что то, на что направлены все силы, не должно быть завершено.
3. Воспитание
Смысл воспитания. Становление человека происходит не только посредством биологического наследования, но и существенным образом посредством традиций. Воспитание человека — процесс, который повторяется применительно к каждому индивиду. Посредством фактического исторического мира, в котором вырастает индивид, а в этом мире посредством планомерного воспитания родителями и школой, посредственно свободно используемыми учреждениями, и, наконец, в течение всей жизни посредством всего, что он слышит и узнает, в него входит то, что, объединенное в активности его существа, становится его образованностью, как бы второй его натурой.
Образование делает индивида посредством его бытия соучастником в знании целого. Вместо того чтобы неподвижно пребывать на своем месте, он вступает в мир, и таким образом его существование может быть в своей узости все-таки одушевлено всем. Человек тем решительнее может стать самим собой, чем яснее и наполненное мир, с которым его собственная действительность составляет единство.
Если субстанция целого бесспорно присутствует, то воспитание, связанное с прочной формой, обладает своим само собой разумеющимся содержанием. Оно означает строгую серьезность, с которой новое поколение каждый раз втягивается в дух целого как образованность, исходя из которой живут, трудятся и действуют. То, что совершает воспитатель, почти не осознано. Полностью пребывая в своем деле, он служит, не делая экспериментов, потоку становления человеком, который протекает в равномерности уверенного континуума.
Но если субстанция целого стала вызывать сомнение и находится в состоянии распада, воспитание становится неуверенным и раздробленным. Оно уже не приводит детей к величию всеохватывающего целого, а служит разнообразному опосредствованию. Личная деятельность учителя выступает на первый план, подчеркивается и вместе с тем теряет свое значение, поскольку она не опирается на целое. Предпринимаются различные попытки, чередуются рассчитанные на короткое время содержания, цели и методы.
Мир охватывает беспокойство; сползая в бездну, люди чувствуют, что все зависит от того, каким будет грядущее поколение. Известно, что воспитание определяет будущее человеческое бытие; упадок воспитания был бы упадком человека. И воспитание приходит в упадок, если исторически воспринятая субстанция распадается в людях, которые в своей зрелости несут за нее ответственность. Забота об этой субстанции становится сознанием опасности ее абсолютной утраты. Один обращается назад и хочет передать детям в качестве абсолютного то, что для него самого уже не безусловно. Другой отвергает историческую традицию и занимается воспитанием так, будто оно находится вне времени и состоит в обучении техническому умению, в приобретении реального знания и в умении ориентироваться в существующем мире. Каждый знает — кто завоюет молодежь, обладает будущим.
Симптомом обеспокоенности нашего времени в воспитании является интенсивность педагогических усилий, лишенных единой идеи, необозримая ежегодная литература, рост дидактического искусства, то, что отдельные учителя отдают все свои силы в до сих пор едва ли существовавшей степени. Тем не менее до сих пор для нашей ситуации характерен распад субстанциального воспитания, замена его бесконечными педагогическими опытами, растворением в безразличных возможностях, неистинной прямолинейности того, что выражено быть не может. Создается впечатление, будто завоеванная человеком свобода сама отказывается от себя в пустой свободе ничтожного. Эпоха, не доверяющая сама себе, озабочена воспитанием, будто здесь из ничего может вновь возникнуть нечто.
Характерна роль молодежи. Там, где воспитание, исходя из духа целого, субстанциально, молодежь сама по себе незрела. Она почитает, слушается, доверяет и не обладает значимостью в качестве молодежи; ибо она — подготовка и возможная призванность для будущего. В условиях же распада молодежь обретает ценность сама по себе. От нее прямо ждут того, что в мире уже потеряно. Она может чувствовать себя истоком. Уже детям разрешено участвовать в обсуждении школьных порядков. Как будто к молодежи предъявляется требование самим создать то, чем уже не владеют их учителя. Подобно тому как будущие поколения обременяются государственным долгом, они обременяются и следствиями расточительства духовного богатства, которое им предоставляют завоевать заново. Молодежь обретает фальшивый вес и вынуждена оказаться несостоятельной, ибо становление человека возможно только если он растет на протяжении десятилетий и в строгости формируется посредством последовательности шагов.
Если после такого воспитания в смешении безразличного и случайного взрослый человек не входит в мир, остается покинутым и сознает это, то неизбежным признаком времени становится требование образования для взрослых. Раньше по отношению к взрослым людям речь шла только о передаче знания более широким кругам; проблемой была возможность популяризации. Сегодня же возник вопрос, как из истоков данного в настоящем существования создать в сообществе народных учителей, рабочих, служащих, крестьян новую образованность, предотвратить вульгаризацию старой. Человек в своей оставленности должен не только, понимая, научиться ориентироваться в действительности, но вновь принадлежать к сообществу, которое, выходя за пределы профессиональной принадлежности и партийности, сближает человека с человеком как таковым; вновь должен возникнуть народ. Сомнительность всего того, что было достигнуто в этом смысле в области образования взрослых, не может препятствовать пониманию всей серьезности поставленной задачи. Если все то,