нуждается больше лишенная всех облачений вещь. Людям, собственно говоря, сказать больше нечего. Существуют лишь вопросы техники; после их решения остается немота — не глубина молчания, а выражение пустоты. Человек стремится отказаться от себя, устремиться в работу, чтобы забыться, не быть свободным, вновь стать природой, будто природа идентична технически осваиваемой вещи.
Нежелание принимать решения стало формой мира, требуемой общим интересом структуры существования. Между волей, ищущей решение о своем бытии, и волей, отказывающейся от борьбы и стремящейся лишь продолжать утвердившееся существование как таковое, идет тайная борьба. Воля, отказывающаяся от борьбы, не препятствовала бы и тому, чтобы существование соскользнуло в болото, где исчезает всякая возможность человеческого бытия. Порядок существования дает человеку чистую совесть, уверенность в том, что все совершаемое им и его бытие правильны, при условии, что его поведение никогда не потребует принятия подлинных решений.
Однако человек не может отказаться от себя. В качестве возможности свободы он либо ее истинное осуществление, либо ее искажение, которое не дает ему покоя. Человек, исказивший себя как свободу, становится в своем корне неразличимым. Он отгорожен формами общения и оборотами речи.
В своем искажении он противостоит свободе. При тайной любви к бытию, возможностью которого он был, он вынужден уничтожать бытие повсюду, где оно ему встречается. Его скрытое благоговение превращается в глубокую ненависть. Он пользуется структурами существования, чтобы ложно используемыми аргументами свободы уничтожить ее мощью аппарата. Сущность свободы — борьба; она стремится не к успокоению, а к обострению, не к невмешательству, а к очевидности. Однако анонимная враждебность к свободе превращает духовную борьбу в искаженную духовность инквизиции: игнорируя самобытие там, где она не может нанести ему удар, отступая повсюду, где ей пришлось бы выступить открыто, она пользуется любой возможностью, чтобы напасть на существование самобытия или уничтожить его приговором публичной власти. Самобытию выносится приговор, его не выслушивают, в него вторгаются: то, что относится к сфере подлинной коммуникации, желание коснуться глубочайших мотивов настроения и поведения, используется здесь посредством предания гласности частной жизни для публичного порицания. К такому инквизиторскому поведению способно лишь предательство собственных возможностей, которое поразительным образом внезапно прорывается то тут, то там в лишенном коммуникаций мире.
При искажении истинное сознание относительности структуры существования и ничтожности свободы перед лицом ее трансценденции превращается в отрицание всего. Тайный яд, неспособный нейтрализоваться посредством структуры существования, наполняет жизнь отрицанием и упреками, а не деятельностью и трудом. Отравленный этим ядом, я всегда хочу, собственно говоря, только иного, не того, что есть, всегда хочу устраниться, чтобы только не нести ответственности. Справедливая критика времени и обстоятельств, в силу того, что они таят в себе угрозу человеку, превращается в удовольствие скептического уничтожения, будто отрицание в устах недееспособных людей уже есть жизнь. Готовность разрушить мир — к чему это приведет, будет видно, во всяком случае к чему-нибудь такому, что также будет достойно разрушения, — такова удобная позиция этого отрицания. Поиски самосознания носят негативный характер, от него отказываются. Однако жизненный инстинкт все-таки заставляет желать — пусть даже в качестве ничто — остаться самим собой. Люди скрывают свои побуждения под видом неумолимой правдивости, которая в своем корне — не что иное, чем ложь. Все продуманное в осознании времени за столетие должно служить мишурой этого отрицающего мнения и высказывания.
Софист. Конкретное определение искажения слишком просто. Ибо искажение софистического существования универсально. Там, где оно принято, оно уже вновь изменилось. Софист, возможность которого создана структурой существования в качестве грозного анонимного предзнаменования судьбы человека в будущем, может быть описан только как непрерывное изменение; формулирование сразу же придает ему слишком определенные черты.
В своей как будто само собой разумеющейся естественности он никогда сам не присутствует. Сведущий во всем, он использует по своей прихоти каждую возможность — то одну, то другую.
Он всегда выступает как соучастник, так как хочет присутствовать. Он всячески стремится избежать любого серьезного конфликта, не позволить ему отчетливо проявиться на каком бы то ни было уровне. Маскируясь всесторонней связью, он хочет только существовать и неспособен к подлинной вражде, которая в своей высокой сущности выступает против другой стороны на равном уровне в борьбе за неопределенную судьбу.
Там, где все обращается против него, он готов склоняться и угодничать, но вновь встает во весь рост, как только видит, что опасность миновала. Ему удается найти выход даже там, где все представляется безнадежным. Он повсюду устанавливает связи, ведет себя так, что невозможно не испытать к нему симпатии и не помогать ему. На службе он гибок в отношениях с властью; груб и неверен вдали от власти; патетичен, когда это ни к чему не обязывает; сентиментален, если его воля сломлена.
Там, где он обретает превосходство и прочную позицию, он, только что такой скромный, переходит в наступление против всего, что есть бытие. Маскируясь возмущением, он направляет свою ненависть на благородство человека. Ибо он обращает в ничто все, что встречается на его пути. Он не стоит перед возможностью ничто, он верит в ничто. Встречаясь с бытием, ему необходимо убедиться на свой лад, что это ничто. Поэтому, хотя он все знает, ему чужды почтение, стыд и верность.
Он патетически устремляется в радикальное неудовольствие под видом героического терпения. Для него обычна лишенная экзистенции ирония. Он бесхарактерен, не будучи злым, одновременно добродушен и враждебен, готов помочь и беспощаден и, собственно говоря, ничто. Он склонен к мелкому непристойному обману и вместе с тем может быть порядочным и честным, но при этом всегда лишен величия; он — не дьявол во плоти.
Никогда не бывая подлинным противником, он не призывает к ответу, все забывает и не ведает внутренней ответственности, о которой, однако, все время говорит. Он лишен независимости безусловного, но сохраняет бесцеремонность небытия, а в нем сиюминутную и меняющуюся по настроению непререкаемость утверждения.
В интеллектуальности он обретает единственное прибежище. Здесь он чувствует себя хорошо, ибо задача состоит только в том, чтобы в движении мысли постигать все, как другое. Он все путает. Вследствие недостатка самобытия он никогда не может усвоить науку. В зависимости от ситуации он переходит от научного суеверия к суеверию, побеждающему науку.
Его страсть — дискуссия. Он высказывает решительные мнения, занимает радикальные позиции, но не удерживает их. То, что говорит другой, он не усваивает. Каждому он внушает, что сказанное им верно, надо только одно прибавить, другое изменить. Он полностью соглашается с собеседником, но затем делает вид, будто вообще ничего не было сказано.
Если ему повстречался противник, обладающий самобытием, для которого интеллектуальность важна не сама по себе, а как медиум явления бытия, он становится бесконечно подвижным; возбужденный до крайности, так как ему представляется, что опасность грозит значимости его существования, он постоянно меняет точку зрения, все время занимает разные позиции в дискуссии, то подчеркивает совершенно объективную деловитость, то переходит к аффектации; он идет навстречу, чтобы найти общую формулу, будто в ней заключена истина; становится то плаксивым, то возмущенным, но то и другое ненадолго. Он даже готов быть уничтоженным, только бы обратить на себя внимание.
Условие его жизни — рассматривать все рационально. Он воспринимает характер мышления, категории, методы — все это без исключения, но только как формы выражения, не как содержательное движение познания. Он мыслит в последовательности силлогизмов, чтобы с помощью известных логических средств достигнуть мгновенного успеха, применяет диалектику, чтобы остроумно обратить все сказанное в противоположное, использует в созерцании и примерах, не обладая подлинным пониманием вопроса, плоскую понятность, ибо он заинтересован в риторическом воздействии, а не в понимании. Он рассчитывает на общую забывчивость. Пафос его риторической решимости позволяет ему ускользать, наподобие угря, от всего, способного его поймать. Он оправдывает и отвергает в зависимости от того, что ему полезно. Все сказанное им — забава, не меняющаяся во времени, коммуникация с ним — растекание в бездне. Из сказанного им ничто не вырастает, ибо он журчит, как ему вздумается. Вступать с ним в общение означает попусту растрачивать себя. В целом он охвачен страхом от сознания своего ничтожества и все-таки не решается на скачок, который мог бы привести его к бытию.
Такого завершенного в своем небытии человека в результате искажения свободы быть не может. Однако подобные описания следует безгранично продолжать. Они кружатся вокруг некоей анонимной силы, тайно стремящейся овладеть всеми, то ли для того, чтобы превратить нас в нее, то ли для того, чтобы исключить нас из существования.
Вопрос о действительности времени. Понимание того, что в настоящее время есть истинное бытие, какое бытие в качестве существования обладает зрелостью своего крушения, которое пока еще не более чем росток, как то и другое составляют основу будущего человеческого бытия, столь же недоступно знанию, как бытие софиста. Бытие остается скрытым, оно молчит даже и тогда, когда его носитель играет публичную роль, но становится видимым каждому встречному, если он сам открыт бытию, которое он видит сквозь собственное самобытие.
Вопрос об этой подлинной действительности времени неизбежен, но ответ на него не может быть дан. Следует лишь сформулировать сомнения и поставить вопрос: Вызывает сомнение, встречается ли эта действительность в общественной жизни в качестве того, что знает и может знать каждый, что каждый день устанавливают и о чем толкуют газеты. Ибо эта действительность может заключаться в том, что происходит за этим зримым для нас, в том, чего мало кто касается и еще меньшее число людей обнаруживает в своих действиях. Она может быть жизнью, о которой, пожалуй, никто не говорит потому, что никто ее не осознает.
Возникает сомнение в том, существует ли духовное движение, действующее так, чтобы все принимали в нем участие; быть может, эта доступность всем была бы лишь инерцией уже прекратившегося движения, которое, закостенев в объективности, способно служить только для развлечения. Духовное движение могло бы во все времена, оставаясь неизвестным толпе, принадлежать невидимому царству духов. В той мере, в какой люди держали руль, исходя из него, это движение косвенно воздействовало на них посредством мотивов решений, однако не так, чтобы их смысл мог быть доступен всем или доступен сегодня. То, что стало бы понятно всем, было бы обеспечением существования в устройстве мира, сводилось бы к манере поведения и высказываний, к тому, что повсюду доступно и что, по существу, не имеет значения.
Возникает сомнение в том, что такое, собственно говоря, успех. В мире успех проявляется в публичном признании, в значимости сказанного, в достижении привилегированного положения, в наличии денег. Тот, кто в качестве самого себя вступает в мир, будет стремиться к этому успеху для расширения условий существования, но