Скачать:PDFTXT
Стриндберг и Ван Гог

писал я тебе; я был это время во Франции и видел печальную и одинокую землю: хижины и редкие красоты Южной Франции, мужчин и женщин, выросших в страхе патриотических сомнений и голода. Этот мощный элементогонь небес и тишь людей, и их жизнь на природе, и их ограниченность и довольство — постоянно волновал меня, и, повторяя вслед за героями, я мог бы, пожалуй, сказать, что меня поразил Аполлон. В областях, граничащих с Вандеей, меня интересовало то дикарское, воинственное, чисто мужское, которого глаза и члены непосредственно проникнуты светом этой жизни, которое в чувстве смерти ощущает себя, как в какой-то виртуозности, и утоляет в нем свою жажду знания. Эстетическое начало этих южных людей, лежащее в руинах античного духа, сделало мне ближе собственно суть эллинов; я познакомился с их натурой и с их мудростью, с их телами, со способом их произрастания в их климате и с тем уставом, по которому они оберегают свой озорной дух от элемента насилия… Родная природа захватывала меня тем больше, чем больше я ее изучал. Гроза — не только в своем высшем проявлении, но, в том же самом смысле, как власть и как образ, — и в остальных небесных формах; свет, в своем воздействии национально-образующий и, в качестве принципа того, что для нас что-то свято, предопределяющий нашу судьбу; его поступь в приходе и уходе; характерный облик наших лесов и встреча в одной местности разнохарактерных природных ландшафтов, так что все святые места земли, соединившись, возникли в одном месте, а философский свет — в моем окне, — вот что теперь составляет мою радость…» Гельдерлин испытывал страстную потребность ощущать далекую Грецию как близкую реальность и свои представления о божественном не как заимствованные, а как реальные, естественные для него и для нас. В этом, отчасти, причина волшебного воздействия его поздних гимнов. Похоже, что позиция Гельдерлина сознательна. «Я думаю, — пишет он в конце того же письма, — что мы не только не будем комментировать поэтов прежних времен, но что вообще манера пения приобретет какой-то иной характер, и нас поэтому не услышат до тех пор, пока мы не начнем вновь, после греков, петь традиционно и естественно, то есть собственно оригинально». Такое развитие может, вообще говоря, представляться совершенно понятным с точки зрения исходных устремлений Гельдерлина, но этому развитию способствует то, что — во многих случаях — спонтанно возникает при шизофрении. Понимающее постижение с точки некоего духа Гельдерлина и каузальное постижение с точки зрения болезни не противоречат, а дополняют друг друга. Болея шизофренией, человек способен наполнять смыслом данности болезни и использовать их в связи со своей духовной экзистенцией. Шизофрения в себе не есть что-то духовное, многие люди, болеющие ею, не подвержены особому мировоззренческому возбуждению — хотя оно при этой болезни в самом деле встречается сравнительно часто; весь вопрос в том, что за фундамент шизофрения расшатывает, какие уже прежде существовавшие человеческие потенции она пробуждает для столь безусловного, ни перед чем не останавливающегося развития, чтобы после такого вообще невозможного для здорового человека расцвета все уничтожить. Поэтому для того, что оказывается пережитым и возможным в шизофрении, решающую роль играет исходная личность. В то же время часто случается, что больные, прежде бывшие зашоренными, узко прагматичными людьми, в начале заболевания переживают метафизическое возбуждение. Здесь приходится предположить, что соответствующие невидимые ростки подспудно присутствовали уже раньше. Но го, что при этом происходит, яснее всего видно на примерах таких личностей, как Гельдерлин и Ван Гог; а на основе этих случаев мы путем сравнения можем понять и неспособных к самовыражению бездуховных больных. У шизофреников наблюдается формирование собственных мифов, которые для них самоочевидны и бесспорны и которые часто принимают известный вневременной характер. Сравнение этого шизофренического содержания с содержанием снов и известных из истории мифов обнаруживает любопытные параллели.

3. Внутреннее напряжение. В развитии поэзии Гельдерлина наблюдается два переломных момента. Первый — примерно в 1801 году, на границе здоровья и болезни, второй — примерно в 1805–1806 годах, уже в ходе болезни. Время между этими двумя граничными точками наполнено борьбой между разлагающими, возбуждающими, изменяющими функции силами болезни и дисциплинирующей волей, которая с исключительной энергией стремится к связности, порядку, целостности. Если просмотреть в хронологической последовательности рукописи Гельдерлина в публикациях Ланге и фон Хеллинграта, то, кажется, можно психологически ощутить происходящий перелом. Почерк, до болезни округлый, очень красивый и нервный, с развитием болезни становится крупнее, размереннее (Хеллинграт указывает также на то, что теперь выбирается больший формат листа), вычурнее — там, где он не нарушен вновь и вновь возникающей путаницей и каракулями. По мере приближения к исходу он становится все прямее (на что опять-таки указывает Хеллинграт), появляется больший нажим (и то, и другое — признаки напряжения воли) и, наконец, он снова переходит в более наклонный, более округлый, снова становится нерегулярным, но выглядит как некая шеренга красивых форм прежнего времени, прерываемая случайными нерегулярностями, смещениями, спутанностями.

Душевное состояние таких больных в начальный период заболевания следует представлять себе как состояние людей, испытывающих потрясение вследствие глубоких переживаний, грозящих разорвать их личность, а также вследствие чисто функциональных явлений и субъективного испуга, вызванного пережитым обрывом мыслей и угрожающей потерей власти над мыслительным процессом. Такие больные, наверное, говорят себе: я чувствую, что сойду с ума, если только на одно мгновение поддамся. Это усилие с целью сохранить себя, непрерывность своего сознания, рассудок и самообладание должно быть очень напряженным. Такое напряжение возникает у Гельдерлина, оно находит свое выражение в стихотворениях 1801–1805 годов; более поздние стихотворения лишены этого напряжения, возникают легко или случайно — либо просто по ассоциации, либо как краткие выражения некоего вполне естественного чувства. Долговременного скрепляющего воздействия дисциплины больше уже нет, но нет и будоражащего глубины, волнующего душевного содержания, а есть лишь необузданные проявления всевозможных функций и «манер», прерываемые обедненными смыслом состояниями возбуждения, — как это все и описано Вайблингером. Мы имеем здесь всю привычную симптоматику конечного состояния — впадение в детство, импульсивность и т. д.; разве что в совокупной картине даже этого конечного состояния ощущается все же некая атмосфера, указывающая на то, что это конечное состояние именно Гельдерлина, а не какого-то имярека.

Противоположность эмоциональной сферы и дисциплинирующего, рационализирующего, формирующего порядка — общее свойство духовной жизни всего человечества; следы соответствующего напряжения так или иначе проявляются у каждого человека. И у Гельдерлина эти проявления — как до, так и во время болезни — живее, чем у других, не только из-за его выдающейся духовности, но и из-за лабильности психики, у него — прирожденной. Следующее его высказывание 1797 года аналогично тем, которые мы часто встречаем у неврожков: «Общество Гегеля исключительно благотворно для меня. Я люблю спокойных людей разума, потому что с ними так хорошо можно сориентироваться, когда ты не знаешь толком, как постичь то, что происходит с тобой и с этим миром». 1798 год: «Спокойный разум есть та священная эгида, которая в мирской войне защищает сердце от отравленных стрел». Подразумеваемое противопоставление охватывает очень многое (проводить здесь дифференциацию нет необходимости): сознательную волю, активный разум, инстинктивную формирующую силу, творящую способность выражения. В болезни это противопоставление приобретает невыносимую остроту. Но в переживании, которое болезнь будит и усиливает, есть смысл и глубина, оно не безразлично, оно способно воздействовать как откровение, как нечто божественное. Об этом Гельдерлин пишет в декабре 1801 года: «Прежде я мог громко порадоваться какой-нибудь новой правде, какому-нибудь новому воззрению на то, что превыше нас и вокруг нас, а нынче боюсь, чтобы это не привело меня к такому же концу, как старика Тантала, который получил от богов больше, чем он мог переварить».

4. Сила божественного воздействия. Это столь естественно выраженное в последней фразе ощущение угрозы потрясения силой божественного откровения вновь возникает в мифическом мире Гельдерлина, переживаемом как вполне реальный, бесспорный и само собой разумеющийся, в виде картины, изображающей опасности, исходящие от Бога. Д о начала болезни в одном фрагменте, посвященном Эмпедоклу, встречается представление, внешне подобное этому, однако подобие это лишь кажущееся.

Жрец Гермократ обосновывает необходимость уничтожить Эмпедокла:

Опаснее, чем меч и чем огонь,

Дух человеческий, подобье Божье,

Когда молчать не может он и тайну

Свою сберечь, не выдав.

Будь он нем,

Храня покой, давая то, что нужно,

Он благом был бы нам.

Но алчно пламя,

Когда оно покинет свой очаг.

Да Сгинет тот, кто, душу и богов

Своих предав, святую тайну слов

Невыразимых выразить захочет

И, словно воду, свой опасный дар

Расплещет и растратит; эго хуже,

Чем убиение…

… и должен жить,

В безумье и тоске сгорая, каждый,

Кто Божье в руки человеку даст.

Если здесь идет речь о проблеме, быть может заставляющей вспомнить Великого инквизитора Достоевского, то есть о том, что для людей хорошо и что может представлять для них опасность в речах и фигурах профетических, выдающихся личностей, то после начала болезни вопрос ставится совсем иначе: теперь появляется опасность уже для самого поэта, он может быть уничтожен, тогда как его задача как раз в том, чтобы это опасное божественное содержание заключить в форму поэзии и передать людям, не причинив им вреда. Как Вакх, бог виноделия, рожденный от Семелы после того, как ее поразила молния Юпитера, стал посредником, передав небесный огонь смертным в виде безобидного питья, так поэт улавливает божественную грозу и передает в песне то, что без такого воплощения было бы разрушительным:

И, волей Вакха, ныне бесстрашно пьют

Огонь небесный дети земли.

Но нам, поэтам, должно, стоя под Божьей

Грозою ужасной с главой непокрытой,

Ловить лучи Отца, Его самого

И в ваш язык небес дары

Нести в ладонях, окутав их в песни.

Ведь только чистым сердцем,

Как дети чистым, нам, чьи души безгрешны,

Лучи Отца огнем не зажгут ладонь,

И, сострадая вечно и глубоко,

Его страданью, сердце все ж будет жить.

Формирующая и дисциплинирующая сила способна противостоять этим потрясениям. Как Ван Гог видел в своей работе «громоотвод», так и Гельдерлин видит в поэтизирующем формотворчестве свое спасение. Здесь речь идет не об умолчании и не о частичной передаче опасного содержания, а о воплощении, не о сокрытии тайны, а о творении. Поэтому боги осторожны в своих контактах с людьми:

Но Бог, щадя и меру точно зная,

На миг один жилья людского прикасаясь,

Хранит нас…

Но слишком трудно этот дар вместить,

Ведь если бы Дарящий не скупился,

Давно благословенный Им очаг

Наш кров и стены в пепел обратил».

Небожители щадят людей:

«Не всегда ведь иместится в слабом сосуде дар Божий,

Иногда лишь снести может его человек».

Здесь речь о воплощении непередаваемого ощущения. Возможно, нечто подобное может испытывать художник, ощущающий божественное прикосновение; многие художники могут внутренне почувствовать, что слова Гельдерлина обращены к ним. Однако здесь не имеется в виду естественное страдание человека,

Скачать:PDFTXT

Стриндберг и Ван Гог Ясперс читать, Стриндберг и Ван Гог Ясперс читать бесплатно, Стриндберг и Ван Гог Ясперс читать онлайн