В 1888 году бредовые переживания уже в полном расцвете, но как давно они начались, с точностью определить нельзя. Во всяком случае во время написания «Истории одной души» (1886 год) этого состояния еще нет; в то время какую-то роль могли играть лишь упоминавшиеся одномоментные вспышки — не более того.
ВОПРОС О ВРЕМЕНИ НАЧАЛА ЗАБОЛЕВАНИЯ
Психические заболевания такого типа, как заболевание Стриндберга, часто сопровождаются соматическими нарушениями и острыми приступообразными состояниями, которые больными — не всегда, но часто — истолковываются как отравления. В «Исповеди» (1888) Стриндберг сообщает о такого рода явлении, имевшем место в 1882 году. Это самое раннее датируемое явление, которое может быть отнесено к первичным признакам шизофренического процесса.
1882 год. Стриндберг едет один в деревню. Там он заболевает. Он думает, что находится при смерти, и депешей призывает к себе жену. Ко времени ее приезда он уже на ногах. Краткое время спустя он снова нездоров: «головные боли, нервная раздражительность, расстройство желудка». Вначале он относит это на счет умственного переутомления, однако такие последствия ему кажутся несколько странными. Заболевает он этой таинственной болезнью как раз на следующий день после визита в лабораторию одного своего старого друга. Оттуда он принес с собой склянку цианистого калия, чтобы, если приведется, с его помощью покончить счеты с жизнью. Эту склянку он запер в ящичке бюро своей жены. «Подавленный и разбитый, лежал я на софе, смотрел на моих играющих детей, вспоминал счастливые минувшие дни и готовился к смерти. Но никаких записок я не оставлю, потому что не хочу открывать ни причину моей смерти, ни моих мрачных подозрений». Вскоре он вновь выздоравливает, однако соматические расстройства, хотя и не столь тяжелые, повторяются и в последующие годы. В 1883 году он так часто принужден говорить о себе «прихворнул», «расстроены нервы и желудок», «нарастающая болезненность», «больные нервы» и «слабость», что временами у него возникает ощущение приближающегося конца. В 1884 году его катар желудка так обострился, что он, как он рассказывает, кроме бульона, ничего не мог есть. Ночами он просыпался от страшных болей и нестерпимой изжоги. В другой раз он из-за воздержания от алкоголя, как он считает, совершенно лишился сил и обмяк, как тряпка. В 1885 году им в какой-то момент вновь овладевает чувство, что его жизненный путь подходит к концу. Он разбит, он чувствует такую усталость, какой не знал раньше, В 1887 году он снова заболевает; ему кажется, что он чувствует приближение смерти. В конце года с ним вновь, впервые после 1882 года, случается приступ, причем более сильный, чем тогда; он дает его классическое описание: «Меня опрокинуло назад, когда я сидел за столом с пером в руке: лихорадочный припадок швырнул меня на пол. Уже пятнадцать лет я не был серьезно болен, и вот возникает этот припадок и валит меня; я испугался… Лихорадка трясла меня, как трясут перину, перехватывала мне горло, стараясь задушить, давила мне коленом на грудь, жгла мне голову так, что мои глаза, кажется, вылезали из орбит. В моей мансарде я был один на один со смертью… Но я не хотел умирать! Я оказывал сопротивление, и борьба была упорной. Мои нервы слабели, кровь билась в жилах. Мой мозг трепыхался, как полип, брошенный в уксус. Вдруг я уверился, что на меня напала эта пресловутая пляска смерти; я обмяк, упал на спину и отдал себя в жуткие объятия чудовищного. В то же мгновение какой-то несказанный покой охватил все мое существо, какая-то сладостная истома проникла мои члены, какое-то нездешнее блаженство снизошло в мою душу и тело… Как страстно я желал, чтоб это была смерть! Все слабее и слабее становилась моя воля к жизни. Я перестал искать, чувствовать, думать. Я потерял сознание». Когда он очнулся, у постели сидела его жена, с которой он теперь в преувеличенных выражениях заговорил о проклятых вопросах их отношении, ночью он превосходно спал. На следующий день он уже совершенно здоров: «Мне показалось, что все последние десять лет я вообще не спал — такой отдохнувшей и светлой была моя перетруженная голова. Мои мысли, которые до этого беспорядочно устремлялись во все стороны, теперь собрались вместе, как построенные, разделенные на отряды, свежие войска».
Из этого анамнеза естественно сделать вывод, что шизофренический процесс начался первым легким шубом в 1882 году; тогда становятся понятны и отдельные вспышки — вроде усмотрения рога на своем изображении (1885 год). Однако первый сильный шуб происходит только в 1886/87 годах. И теперь прежние муки сомневающейся ревности выступают уже как нечто системное, захватывающее всю личность; в это же время возникают и упоминавшиеся острые соматические расстройства. Одновременно проявляются симптомы иного характера, о которых надо сейчас сказать.
О кризисе 1886/87 годов легче всего получить представление, последовательно прочитав «Историю одной души» (год написания — 1886) и «Исповедь глупца» (год написания — 1888). В ряде моментов ощущается изменение атмосферы: это возбуждение, не столько усилившееся, сколько видоизменившееся, эта фиксация на одном истолковании, это окончательное и катастрофическое «открытие» измены и затем быстрое его забвение, эта непоследовательность поведения, не просто обнаруживающего склонность к преувеличениям, которая понятна, как она понятна у психопатов, а имеющего тот, пока еще легкий, оттенок собственно «сумасшедшего», который на этой стадии болезни так трудно уловить. С особенной ясностью эта новая атмосфера проявляется во второй половине «Исповеди», а заключительный рассказ о времени после 1886 года содержит решающие свидетельства.
Начало подобного процесса зачастую растягивается на долгие годы; в это время отделить здоровое от больного трудно. Нормально-понятная ревность и шизофренический бред, объяснимое недоверие и шизофренические подозрения преследований в это время естественным образом переплетаются друг с другом. Неспециалисты вообще не воспринимают больных в этой стадии в качестве сумасшедших, как, впрочем, и много позже, когда болезнь уже становится несомненной, многие по-прежнему считают их здоровыми. Близкие заболевших, по-видимому, угадывают душевную болезнь, но не могут ее выявить, а знакомые и друзья убеждают их, что человек «явно» совершенно здоров. Психиатр, по всей вероятности, мог бы в ходе тщательного обследования (если больной готов откровенно ответить на задаваемые вопросы) определить наличие заболевания, но даже и он при этих первых проявлениях порой вынужден оставлять вопрос нерешенным; впрочем, возможность вмешательства при первых проявлениях болезни предоставляется психиатру лишь в очень редких случаях. Человек может быть долгие годы в целом здоров, и лишь изредка, словно зарница на горизонте, мелькнет в нем проблеск того, что позднее захватит его целиком. При этом типе заболевания содержание переживаний и взаимосвязи болезненного характера еще и потому остаются в столь значительной мере понятными, что болезнь подтверждается не столько описанием этого содержания или поведением, сколько выявлением комплекса психологически совершенно не зависящих друг от друга пограничных симптомов, которые только в совокупности составляют картину болезни. Случай Стриндберга ясно показывает, как долго симптомы душевной болезни такого типа могут оставаться единичными. Последующее развитие очерчивает контуры болезни более резко; вначале же приходится на протяжении долгих лет отыскивать сравнительно редкие явления, доказывающие наличие болезни, но и они доказательны не порознь, а лишь в своей совокупности. Притом эти явления настолько сплетены с другими, совершенно аналогичными, но невинными и психологически нормально-понятными, что непсихиатр в отношении отдельных феноменов, по-видимому, всякий раз принужден был бы с удивлением спрашивать, как это можно связывать с какой-то душевной болезнью. Я указываю на длительность этого переходного времени намеренно, чтобы показать реальность такой, как она есть. Было бы слишком просто упомянуть лишь поздние, совершенно грубые симптомы, диагностировать болезнь и отнести ее начало в некое неопределенное прошлое. Но это было бы не слишком интересно. Не бывает так, чтобы сегодня человек был здоровый, а назавтра стал душевнобольным; так просто: одно или другое — здесь не бывает; в человеке может долгое время совершаться медленный переход, как это было со Стриндбергом. И только выявление стадийности этого перехода дает истинную патографическую картину.
ПРЕСЛЕДОВАНИЕ И БЕГСТВО
Вновь и вновь появляется у Стриндберга мысль, что его жена хочет избавиться от него и поэтому желает его смерти. Уже в 1882 году у него возникает подозрение, что она его отравила, но только в 1888 он заостряет внимание на этой вспышке подозрений, которая тогда, по-видимому, была лишь мимолетной. Более того, позднее, перетолковывая прошедшее, он выводит, что его жена еще в 1880 году решилась его убить: «Весь их пол приговорил меня к внешнему и внутреннему уничтожению, и моя мстительная фурия взяла на себя неблагодарную и трудную задачу замучить меня до смерти». О 1884 годе: «Она торжествует. Я уже дошел до того, что мне грозит слабоумие: уже появляются первые признаки бреда преследования. Бреда? Почему бреда? Меня преследуют! Так что мое ощущение, что меня преследуют, совершенно логично».
Время от времени Стриндберга охватывает столь сильное беспокойство, давление окружения становится для него столь мучительно, что он ищет спасения в бегстве; он инстинктивно, без ясных идей пускается в путешествия — только чтобы вырваться. Еще в 1882 году он строил планы «ускользнуть из крепости, охраняемой этой мегерой [подругой жены] и моими одураченными друзьями». Он предлагает жене поездку за границу, которая действительно началась в 1883 году и привела к четырехлетнему пребыванию за пределами Швеции. В 1885 году из-за нападок на женский пол в его «брачных историях» на него так обрушились в швейцарских газетах, что пребывание в Швейцарии сделалось для него невыносимым. Но как он видит происходящее? «Продажу моих книг запрещают, и из города в город я бегу, преследуемый, во Францию.
`
`
В Париже мои прежние друзья от меня отступаются и заключают с моей женой союз против меня. Как дикий зверь, которого обложили, я меняю поле битвы и, почти обнищав, дотягиваю до нейтральной гавани в одной облюбованной художниками деревне в окрестностях Парижа». Все это, однако, лишь предвестники. Это напоминающее бегство стремление к уходу только в 1887 году становится несомненным симптомом болезненного процесса. «Чтобы избежать насмешек, окружающих обманутого мужа, я убегаю в Вену». Однако образ возлюбленной преследует его; прежняя любовь вспыхивает вновь. Истосковавшись, он возвращается к ней. «Целый месяц мы прожили в какой-то волшебной весне». Вскоре после этого он едет в Копенгаген разузнавать о ней. Поездка безрезультатна, он вновь возвращается. Через два месяца: «В середине лета я ускользаю в четвертый раз, теперь — в Швейцарию. Но цепь, которой я прикован, не из железа: я не могу ее разбить! Это какой-то каучуковый канат, который растягивается… Я снова возвращаюсь». Вскоре он вновь удирает, на этот раз тайком. Он почти не в силах оторвать себя от жены, которая какими-то чарами притягивает его. На отходящем пароходе он едва не задыхается от рыданий. «Одна-единственная боль охватывает меня и пронзает мне сердце.